Нагота
Шрифт:
«Когда вернусь, не знаю. Поступай по своему усмотрению».
«Я ошибся. Немедленно приезжай».
«Письмо от третьего мая считай недействительным».
«Зачем продолжать бессмысленные попытки. Смиримся с достигнутым результатом. Его изменить мы не в силах. Не настолько молоды, чтобы тешить себя иллюзиями».
«Я ничего не забываю и ничего не прощаю».
«Идиот. Идиот. Идиот. Гм-гм-гм».
Черточки, крестики, чертики. Без адреса, без подписи. Но оборотная сторона чистая.
Операция оказалась болезненной, бритва больше драла, чем
Один раз ему померещилось, что по номеру кто-то ходит. Он насторожился, затаил дыхание. Ветер дергал раму раскрытого окна. Вот дуралей. Если даже сосед вернется, что тут такого? Смешно!
Он просто помешался на своей чрезмерной порядочности, болезненной робости. В школе он никогда не дрался, потому что это строго-настрого запрещалось. Однажды он какому-то пьянице отдал свои деньги: постыдился отказать. Он никогда не переходил улицу при красном свете, в трамваях платил вторично, если автомат с первого раза не выбрасывал билет.
А что, если это никакая не порядочность, а просто трусость?
Ну вот, все нормально. Пощипывало щеки, зато теперь не стыдно на люди показаться. Телеграфные бланки унитаз поглощал с таким ревом и свистом, будто в небо поднималась баллистическая ракета.
Теперь — не спеша пообедать.
Зал ресторана, как и накануне, был сумрачен, наполовину пуст. Стеклянная дверь на балкон приоткрыта. Куда сесть? За вчерашний стол? На этот раз он себя чувствовал тут не совсем чужим. Сегодня Нина в другом платье. Настолько тесно облегающем, что сквозь него проступал ее интимный такелаж. А вот и Гатынь. Едва виден из-за пивных бутылок и вороха окурков.
Гатынь поднялся, ненамного, правда, прибавив в росте, наклонил голову в знак приветствия и остался стоять. Означало это, что он должен подойти? Похоже, что так.
Гатынь ему показался удивленным, растерянным, даже как будто пристыженным, трудно было сразу разобраться в его настроениях. Очки, как обычно, сползали с носа, и он их указательным пальцем двигал кверху, морщил лоб. То и дело извинялся, виновато хихикал, пожимал плечами, разводил руками.
— ...Да чего уж там... сами видите... ну, конечно...
— Все ясно. Иначе и быть не могло.
— Осмотическая диффузия, баловство с C2H5OH... Если я, конечно, вам не в тягость...
— Что за глупости. Проголодался я ужасно. Утром встал, а голова как карусель.
— Нет, я бы иначе выразился: утром встал, как измученный галлюцинациями Проктофантасмист...
— Вчера, надо думать, посиделки ваши затянулись.
— Проктофантасмист. Точное слово. Короткое и ясное.
— Что бы сие могло означать?
— А вы не знаете? Проктофантасмиста из «Фауста» Иоганна Вольфганга Гете.
— Я этой книги так и не прочел. Семь раз пытался, и все...
— Очень жаль. Гете отменный поэт. Но не в переводе Карлиса Гугенбергера.
— А где же профессор?
Тут подошла Нина и, окинув его безжалостно-равнодушным взглядом, точно он был арматурным столбом или пепельницей серийного производства, протянула меню. Ее автоматический
— Разумеется, нас познакомили. Но в подобных случаях, как в фильме с двумя лентами: звук — сам по себе, изображение — отдельно. Каюсь. Не оправдываюсь. Если бы расслышал вашу фамилию...
Итак, Гатынь все знал. Значит, где-то разговор о нем был. Возможно, ночью, когда он ушел, может, утром. В присутствии Марики.
— По-моему, вы ничего не потеряли. Особенно, если вам нравится Гете.
— Это вопрос чести. Как и принципа. Порядочных людей на свете не так уж много.
— Смотря по тому, кого условимся называть порядочным человеком.
— Физической смелостью обладают многие, в их числе и люди недюжинных способностей. Но таких, кто сумел бы подняться над личными интересами... Гете, как человек, например, не смог. О чем Гарлиб Меркель в 1796 году, будучи в Иене, в гостях у анатома Лодера, счел нужным сказать ему прямо в лицо.
— Гете как будто был придворным и вельможей.
— Быть придворным куда проще, чем порядочным человеком. И потому большего уважения заслуживает тот, кто смело и до конца отстаивает свои принципы,
— И вы полагаете, что я...
— Вы — его сын.
Он почувствовал, как краска приливает к лицу, и взглянул на часы, чтобы не смотреть в глаза Гатыню.
— К сожалению, мне всего один год пришлось слушать его лекции. На первом курсе.
— Понятно.
— Интересно, что потом стало с вашим отцом?
— Потом — это когда?
— Когда Лысенко нанес ему тот последний удар.
— Он перешел работать на опытную станцию.
— Это я знаю. Но как он все это принял? Что думал? Что говорил вам?
— Сказать по правде, не помню. Дома о работе он никогда не говорил.
— Даже в ту пору?
— Такая у него была натура. В последнее время частенько хворал.
Нина вернулась с подносом. Бифштекс был таким сочным, что невольно задвигались челюсти. Он с удовольствием набросился на еду. Разговор оборвался. Гатынь, втянув ершистую голову в сутулые плечи, смотрел на него с доброй, понимающей улыбкой сквозь запотевшие, с трещинкой, стекла очков. Вдруг встрепенулся, стукнул кулачком себя по лбу, налил пива и в его бокал.
— Прошу покорно извинить... Непростительная рассеянность...
Что-то у него было на уме, но он, должно быть, никак не решался начать разговор.
— Что ж, отведаем пива.
Горьковатое пиво, сытная еда вызвали приятную расслабленность.
— Апариод вчера говорил, вы преподаете в тюремной школе.
— Совершенно верно. В воспитательной колонии для малолетних преступников. Вас это удивляет?
— Немного — да. За что их там держат?
— За хулиганство. Изнасилование. Но главным образом за собственную глупость. Знай они наперед, что им грозит, ручаюсь, виновных было бы наполовину меньше. Парнишка вздумал пошутить, побаловаться, а он, оказывается, совершил насилие. Скажите, где и когда мы беседуем с молодежью о таких вещах? Недостойная тема для разговора. В зале суда, — только там, причем на закрытых заседаниях.