Нагрудный знак «OST»
Шрифт:
– Бургомистр. Настоящий.
Ему оглохнуть надо было, так часто его затрагивали:
– Борис Васильевич! Говорят, вас сюда в мягком купе везли.
– Койка у него отдельная!
– Белье шелковое.
– Бургомистр!
– Борис Васильевич, правду люди говорят, что вы были бургомистром? Я не верю. Ведь вы ж по-немецки не понимаете.
Он давно уже не реагировал на самые вежливые вопросы. Только глаза глохли и останавливались, когда кто-нибудь с ним заговаривал. Это был плотный широколицый мужчина. В компании картежников его принимали. Там тоже его дергали, а он помалкивал, но всегда был в выигрыше. Так что и еда у него всегда была – не худел.
Ивану Игнатьевичу Соколик говорил «вы». Иван Игнатьевич, как и Зелинский, много знал. Знания Зелинского вызывали не только
– Дома у вас семья? – спрашивал Соколик.
– Есть,– односложно отвечал Иван Игнатьевич.
– Дети?
– А как же. Жена, сын, дочери.
Он говорил почти без акцента. Но все же было слышно и это «ёсть», и «жана», и твердое «ч» в слове «дочери».
Соколик еще что-то спрашивал, и Иван Игнатьевич так же односложно отвечал. Губы у Соколика розовели, как прикушенные, ему хотелось, чтобы Иван Игнатьевич с ним поговорил. Он по-своему проявлял «уважение» – покрикивал на кого-нибудь из своих: «Ну, что ты… сиди тихо!» Или предлагал Ивану Игнатьевичу сигареты:
– Не курю,– отвечал Иван Игнатьевич.
– Не курили?
– Бросил.
Это производило сильнейшее впечатление. Табачный голод был мучителен, но никто в лагере не бросал курить.
– Как же это?
– Да я уж рассказывал.
Но Ивана Игнатьевича еще и еще раз заставляли рассказывать, как немцы вывозили партизанский район, жгли людей в домах, держали под открытым небом без еды и воды. Об ужасах Иван Игнатьевич говорил неохотно, возбуждался, когда рассказывал, как изворотлива и хитра жизнь. Сам себе удивлялся: из дома выгоняли – все бросил, а кисет успел набить. А ведь уверен был, на смерть гонят.
– Собирались перед смертью покурить? – когда-то эта шутка вызвала восхищение, и с тех пор кто-нибудь обязательно ее вставлял в этом месте рассказа Ивана Игнатьевна.
– Собирался,– уступал обществу Иван Игнатьевич.
В полицейском подвале совсем не было вентиляции. И узнал об этом Иван Игнатьевич, когда закурил папиросу. Сутки дым стоял в воздухе, не рассеиваясь.
– На всю жизнь накурился,– заключал Иван Игнатьевич.
Здесь кто-нибудь не к месту вздыхал:
– Мне бы так.
На него шикали, и следовал новый рассказ о том, как люди дорвались до воды, когда их привезли в лагерь.
– Стою в очереди к баку,– говорил Иван Игнатьевич,– а сам себе даю зарок: «Не больше стакана!» Вода в ноги опустится; потом ее не выгонишь. А когда опомнился, больше литра выпил. Заставил себя отойти и чувствую: распухаю. До сих пор ноги сырые – ту воду ношу.
Его попросили:
– Покажите.
И он, немного смущаясь, нагибался, подворачивал штанину, давил пальцем – показывал, какая ямка остается в теле.
– А где сейчас ваша семья?
Иван Игнатьевич мрачнел.
– Не знаю.
Павка– парикмахер приглашал его к себе на табурет:
– Иван Игнатьевич, садитесь, если мыло есть. Мое кончилось.
Иван Игнатьевич
– А мы под воду.– Шутил: – Умеючи можно и пальцем побриться.
Однако доставал небольшой обмылок глиняного немецкого мыла, а шею повязывал серым полотенцем. Павка делал ему комплимент:
– Пока один раз прошел, два раза бритву направлял!
Павка наклонялся над Иваном Игнатьевичем и напоминал в этот момент женщину. Под спецовочным пиджаком из стекловолокна у Павки-парикмахера не было рубахи, в высокая голая шея его удлинялась «вырезом» на голой груди. Бриться Иван Игнатьевич любил, и подстрижен он был всегда коротко и аккуратно. Павка его хвалил:
– Вас побреешь, лицо, как после массажа, розовое. А у Зелинского кожа бритья не любит, раздражается.
Больше всего Павка жалел, что, когда его схватили, чтобы везти в Германию, при нем не было машинки. Бритву и ножницы он сразу же выменял в пересыльном лагере, а машинку ни у кого не видел. Павку и Ивана Игнатьевича объединяло то, как они уважительно, со значением говорили о самых различных вещах: о бритвах, ножницах, сапожных кожах, напильниках, гвоздях. И то, что Иван Игнатьевич, уходя из дому, захватил кисет, было мне теперь очень понятно. Среди множества предметов «свой табак» выделялся тем, что был важен для самоуважения. Иван Игнатьевич рассказывал, какой он раньше был курильщик, сам выращивал табак – не зеленую махорку, гильзы им набивал. Но кисет он захватил не потому, что так уж сильно любил курить, а чтобы не поддаться соблазну, не попросить у кого-нибудь «бычка». И курить бросил потому же, а не из-за того, что отравился никотином в полицейском подвале. Его соблазняли, посмеивались: «Закурил бы, Иван Игнатьевич!» Он отвечал: «После войны». И Павку-парикмахера он никогда не просил побрить себя, дожидался, пока тот пригласит. Оба они были районные – Иван Игнатьевич работал слесарем в мастерских какого-то районного городка,– и мне казалось, что до войны я не встречал таких людей, с такими правилами, которые они установили для себя (главное из этих правил: просить нельзя, надо иметь свое), с таким уважением к вещам столь мелким, на мой взгляд, что я и в лагере не научился их различать и уважать (мыло, мундштучок, полотенце, ложка), с таким интересом к тому, как это делается. Иван Игнатьевич мог, например, объяснить, как легче взять тяжелый мешок, чтобы его можно было положить на плечо. Ремеслом Павки-парикмахера он заинтересовался с самого начала, и скоро Павка доверял Ивану Игнатьевичу подбривать себя. Приятели Соколика, добивавшиеся расположения Ивана Игнатьевича, должны были делать вид, что они тоже изо всех сил уважают те же правила и только лагерные обстоятельства мешают им этим правилам неукоснительно следовать. Но легче им было проявлять «уважение» по-своему: они все порывались кого-то проучить, пусть только Иван Игнатьевич укажет. Особенную неприязнь вызывал верующий старик, который оказался второй раз в плену. И тут папаша Зелинский и Иван Игнатьевич постоянно сдерживали приятелей Соколика.
И вот всегда и всех сдерживавший Иван Игнатьевич ударил молотком немца.
Единственный из всего лагеря, Иван Игнатьевич работал на заводе в инструментальной мастерской. Его взяли туда потому, что он был хорошим слесарем и еще, наверно, потому, что у него был такой пожилой и положительный вид. Он был там один среди немцев. Что произошло, никто точно узнать не мог, жандармы схватили Ивана Игнатьевича прямо в мастерской. Оттуда же вынесли на носилках перебинтованного немца. Немец был молодой, на фабрике работал после ранения, а воевал в тех местах, откуда Иван Игнатьевич родом.
– Не выдержал,– сказал папаша Зелинский об Иване Игнатьевиче.
…Ко мне подходили еще. Подошел Иван-курский, тяжелый в разговоре, медлительный человек. Подошел Алексеев, по кличке Студент. Он каждый вечер учил по двадцать немецких слов. Говорил, что через сто дней будет знать две тысячи. Через полгода освоит язык. Он старался жить так, чтобы не замечать лагеря. Настраивал себя, или, может быть, у него само так получалось. Предлагал каждому желающему проверить, как он выучил немецкие слова, говорил бодро, раскладывал свои бумажки на лагерном столе. Желающих не находилось. У меня он спросил: