Нагрудный знак «OST»
Шрифт:
Постоянные кранки раньше знакомились с новыми полицаями, видели их не во время пересчета, а в течение всего дня, замечали, как те вживались в новую форму, усваивали полицейские повадки, походку, интонацию.
В одно из первых своих дежурств Фриц поднялся на второй этаж, где в то время собрались ночники и кранки. Его не сразу заметили, вошел он как-то буднично. На нем была серая рубашка, френч он по-домашнему оставил в вахтштубе. Все замерли, потому что поздно было прятать или прятаться. Он остановился у стола, на котором стояла самодельная шахматная доска. Я проигрывал Леве-кранку. Мы тоже замерли, не знали, как отнесется к шахматам новый полицай. Фриц показал, что мой король долго не продержится.
– Ны?
Лева– кранк, хоть и выигрывал, тотчас уступил ему место. Фриц вопросительно посмотрел на него, на меня
Он был среднего роста, ходил небыстрой, неподгоняющей походкой, редко кричал. Лицом, повадкой, послегоспитальной усталостью, послеоперационной осторожностью, аккуратностью был будничен, обнадеживающе обыкновенен. Поляк на третий же день кого-то избил, Фриц никого не ударил, и за ним закрепилось – «незлой». Но вдруг мы узнали, что Пирек переведен в рядовые полицейские, а старшим стал Фриц. Это испугало – от Фрица меньше прятались.
Все это вспомнилось, когда Фриц, Поляк и Перебиты-Поломаны Крылья пришли к нам, тифозным. Мы услышали немецкую речь на лестнице. Софья Алексеевна побледнела, посмотрела на Марию Черную, на сестер и, как перед обходом, выпрямилась. Мария вдруг вздернула подбородок.
– Софья Алексеевна, я уйду! Я не выдержу, наговорю им…
И, не ожидая ответа, пошла к двери. Мы услышали стук ее каблуков и шаги полицейских, поднимающихся по лестнице. Софья Алексеевна не ответила Марии, не заметила, как та ушла. Она стояла спиной к двери, готовилась к утреннему обходу и не повернулась, не отвлеклась, не дала отвлечься сестрам.
За день перед этим на всех наших койках поменяли температурные листы. На новых листах температура у нас оказалась повышенной. Впервые все мы с Софьей Алексеевной были в заговоре. Все понимали, с каким напряжением она ждет немцев.
Она не пошла к ним навстречу, слегка повернулась. Первым вошел Фриц, но его тут же обогнал Апштейн. Он выскочил из-за спин Поляка, напудренного Перебиты-Переломаны Крылья и закричал на Софью Алексеевну, грозя указательным пальцем прямо перед ее лицом. Присутствие в тифозном лагере Апштейна мы ощущали всегда. Но он редко давал о себе знать: почти не кричал, в двери к больным ни разу не заглянул. И хотя скрытое его присутствие было угнетающим, казалось, что он изменился в этом лагере больных. Мы ведь изменились. Казалось, он признал старшинство Софьи Алексеевны – ни разу не вмешался в ее распоряжение. А теперь кричал:
– Саботаж!
Лысина налилась краской, очки запотели.
Апштейн не изменился, изменился Фриц. От его сапог, козырька форменной фуражки шел лаковый блеск. На нем был черный новый мундир. Исчезли госпитальная усталость, послеоперационная осторожность в движениях. Он не посмотрел в сторону Апштейна и Софьи Алексеевны, ждал, пока Апштейн выкричится.
Софья Алексеевна сказала по-немецки:
– В больнице не кричат!
Фриц не повернулся к ней и на этот раз, двинулся между койками. Шел медленно, присматривался к температурным листам. Апштейн и тут обогнал его, принюхивался, на что-то указывал Фрицу пальцем. Глаза в стеклах очков были невероятно расширенными. Было страшно следить за его подкрадывающейся походкой. И вот что поражало: добровольно оставшись полицаем тифозных больных, он ненавидел нас, бессильных, разучившихся ходить. Перебиты-Поломаны Крылья, Поляк, Бородавка были людьми более опасными, но у них не было такого заряда ненависти.
Фриц прошел до конца межкоечного коридора, быстрыми шагами вернулся к двери и сказал:
– У вас будет настоящий немецкий врач. Скорее поправитесь и начнете работать. Ны? Вам нужен воздух. Работа на чистом воздухе.
Полицейские ушли. Апштейн задержался в дверях. Сверкая слепыми стеклами очков, погрозил пальцем.
– Саботаж!
Мы слышали, как он догонял полицейских, топал по ступенькам вниз. На некоторое время немецкий говор затих – полицейские ушли в вахтштубу,– потом опять возник, грохнул запор на выходной двери, и мы остались с Апштейном.
В этот день я попытался подняться с койки. Я уже сидел, спускал ноги на пол, а тут поднялся, взглянул с высоты своего роста вниз, как с горы. Голова закружилась, и я упал на руки Софье Алексеевне. Я видел, как учатся ходить другие, догадывался,
Это был, конечно, самый важный урок из тех, которые преподнесла мне жизнь в лагере. И я не «потом», не через много лет, а тогда же это понял (хотя, конечно, теперь я лучше понимаю, каким чудом был этот наш тифозный лагерь).
– Ну, теперь ты пойдешь,– сказала мне Софья Алексеевна.– Еще лучше научишься ходить. Как тебя зовут? Сергей? Теперь я в тебя верю.
– А вас не заберут? – спросил я.
– Ты же взрослый,– сказала она мне.– Могут забрать.
Подошла Мария Черная. Вдвоем они уложили меня на койку, и я почувствовал прилив жара. Но это был не температурный жар, а жар слабости, физического усилия.
Мария смеялась. Сказаны были все шутки:
– Плясать будет.
– На свадьбе!
– Он из лагеря бегал. Ему быстрые ноги нужны!
Софья Алексеевна стала серьезней.
– Бегал?
Я кивнул.
– Поймали?
– Да.
Я почувствовал какой-то интерес, потянулся к нему.
– Били?
– Руку сломали.
– Я не знала. Какую? Ну-ка покажи.
Она присела на койку, а не на табурет, взяла руку, помяла кисть, потянула, согнула руку в локте.
– Работает?
– Плохо разворачивается,– сказал я. Мне хотелось, чтобы она дольше сидела рядом, дольше мяла мою руку. Но она вдруг поднялась.
– Вот видишь, какой ты строптивый. И болел строптиво. Недаром мы с тобой помучались.
Сказала суховато, как бы отстраняясь. Словно решила, что слишком размягчилась со мной.
Они ушли с Марией. Мария задержалась в дверях, состроила гримасу, показала, как Апштейн грозил пальцем: «Саботаж!»
А для меня началось выздоровление. Возвращалось желание двигаться. Но и от самой слабости своей я стал получать радость. Как в детстве, ко мне, лежащему на койке, все приходило само. Ночью подходила дежурная сестра: «Звал? Спи…» И возвращалась туда, где кто-то не спал, где шли долгие ночные разговоры. И, как в детстве, разговоры взрослых заинтересовывали и успокаивали меня. Жизнь в этих разговорах была долгой, наполненной событиями, которые со мной еще не происходили. Сама длина этой жизни успокаивала. Опять подходила сестра: «Не спишь, отоспался?» – и опять торопилась к разговору, который ей был еще более интересен, чем мне. Утром подступал свет, появлялась умытая Мария Черная. И, наконец, приходила Софья Алексеевна. Ждали ее с тревогой: придет или не придет?