Наивность разрушения
Шрифт:
Перстов пошел назад в комнату, к новым друзьям, но сказать, что он пошел, значит ничего не сказать, - он поплелся, потащился, исчез уже в темноте коридора, а я все еще ощущал, как он удивленно страдает над выделыванием каждого шага. Открылась дверь, и я услышал лживые крики радости, хлынувшие ему навстречу. Некоторое время спустя я побрел к Наташе. Жарко, неохотно буркнула она, поясняя, что жара мешает ей уснуть. Действительно, в комнате полыхал нестерпимый жар, смутно намекавший на муки, перенесесенные и еще ожидавшие меня. Обнаженная богиня, разметав пену, задумчиво стояла у окна. Я разделся, забрался под простыню, застенчиво пряча свою наготу, и посмотрел на свободный, не ведающий опасностей и лишений покой женщины. И мной овладело желание признаваться в чем-то обособленном, уединенном,
– Мы знакомы тысячу лет, а я очень мало знаю тебя, - начал я.
– Если можно так выразиться, изучил повадки твоих рук, например, и глаз, а души твоих рук и глаз так и не увидел. Мне кажется, я понял тебя, как бы уловил суть, высветилось что-то важное, но только в каком-то одном отношении, а твои мысли о жизни, о людях, о Боге по-прежнему от меня скрыты.
– Это упущение, - серьезно согласилась она.
Она не спросила, подумал я, не спросила, что именно я понял, стало быть, ей известно, что я разгадал в ней ее жадность до мужского тела, прожорливость, ее плотоядие, и она согласна, что я угадал верно, она не оспаривает. Я вслушивался в оттенки, в эхо, в тишину, желая уловить и даже как-нибудь предотвратить намеки на скрытую насмешку, т. е. уличить ее и тут же по мере возможности проучить, воображая, что я предотвращаю какие-то невероятные беды. Вот как стоял вопрос! Моя голова невольно приподнялась над подушкой и, ей-Богу, поплыла в теплом воздухе словно в горячем соусе, ибо я почти разгорячился, вспомнив, что желание исповедаться близко желанию погибнуть, и решил, что, возможно, наступила минута, когда слова перестанут расходиться с делом. Но все было благополучно. Наташа серьезно поддержала меня в моем намерении начать большой разговор и серьезно ждала продолжения. Я умиротворился, моя голова откинулась на прежнее место, и на миг я погрузился в сон.
– Ну так расскажи все как есть, - предложил я без обиняков и простодушно.
Наташа усмехнулась.
– Какая может быть правда в моих словах?
– сказала она.
– Я пойму.
– Но страсть, - сказала Наташа, - или безумие, выдающее себя за страсть, или похоть, выдающая себя за страсть и безумие, имеет, знаешь ли, обыкновение бросаться мне в голову, ослеплять и происходит это так часто, что вряд ли мои мысли, которые можно назвать трезвыми, обладают настоящей ценностью... я хочу сказать, вряд ли стоит им доверять, воспринимать их всерьез. А ты надеялся найти что-то другое, подлинное, основательное в женщине, в этом нравственном уродце, который и задуман, очевидно, как кривое зеркало, возникающее перед мужчиной всякий раз, когда он жаждет посмеяться или ужаснуться? В свободную одинокую минуту я что-то строю трезвыми мыслишками, а в минуту ослепления все разрушаю... Когда я умру, не останется никаких доказательств, что я жила.
– Ты преувеличиваешь, все обстоит далеко не так скверно... Я никогда не был большим поклонником женской природы как таковой, но никогда женщины не были для меня на одно лицо.
– А быть женщиной ты хотел когда-нибудь?
– И не раз.
– Чтобы отдаваться приглянувшемуся... просто отдаваться кому ни попадя?
– Да ведь ты не отдашься человеку совсем без любви, - возразил я убежденно и с гордостью за нее.
– Не отдамся, - ответила она серьезно.
Я сказал удовлетворенно:
– Вот и выходит, что ты сумела приподняться над землей. Поэты и знатоки женщин любят уподоблять вашу сестру земле, только выходит у них, как правило, что-то вроде теплой навозной кучи. А я, еще когда ты в своей лавке забиралась на верхнюю ступеньку лестницы
– А чего может хотеть такая женщина от своего любовника?
– Съесть, выпить кровь, проглотить.
– То-то и оно!
– Разве это смущает и мучает тебя?
– Не знаю...
– пробормотала она.
Я удивленно посмотрел на нее. Она села на пол и обняла колени гибко и стремительно вьющимися руками.
– Ты понимаешь меня, папа понимает, а люди не поймут. Массовое сознание как огромный бумажный ком, на котором что-то даже написано, но нет сердца, нет отклика на чувства, подобные моим.
– Зачем эти притязания на святость, девочка?
– Ты же святой в отношении к моему отцу.
– Возможно. Но ты-то не мячик, которым мы с твоим отцом перебрасываемся и который меняет окраску в зависимости от того, в чьих оказывается руках.
– Все тщетно, когда ты не любишь меня, не проникаешь в меня, не причиняешь мне боль, - сказала Наташа.
– Все-таки я мячик, которым вы с папой перебрасываетесь... И такие вы ловкие, что следите не за моим перелетом, а друг за другом, пристально смотрите друг другу в глаза...
– Послушай, - перебил я, - боюсь, ты неправильно понимаешь... Не заблудись в дебрях, где ты можешь Бог знает что вообразить. Вот что я тебе скажу: не принижай своего значения. Ну, это так, округло и с грубоватой простотой сказано, однако справедливо и честно. Поверь мне, когда я вижу тебя, я близок к греховной мысли, что только в красивом и сосредоточено все возможное и вероятное добро.
– Допустим, - тихо, и мирно, и благостно приняла она.
– Но жизнь, люди в своем большинстве, даже Бог - все это, в моих глазах, словно мертвый город, прекрасный, залитый ярким солнечным светом, но пустой и не возбуждающий никаких чувств. Мой Сашенька велик, а мой город мал и скуден. Я могу пройти мимо нищего калеки, который цепляется за мои ноги, и не заметить его, потому что я безумна.
– Сашенька велик, потому что отдается, как натуральная баба?
– Я люблю целовать твои руки.
– Значит, Бог незначителен потому, что он создал мертвый город, которого тебе мало? А если его величие в том, что он задумал создать мертвый город и создал его?
– Мне трудно судить, - ответила Наташа.
– Конечно, я-то ничего не создам. Ты напрасно меня испытываешь, дорогой. Меня надо раздевать.
– Ты и сама неплохо это делаешь.
– Всегда остается что-то, что еще можно снять. И даже выбросить за ненадобностью. Наверно, Бог существует, но если так, я обхожу его стороной, просто и округло, как ты режешь правду-матку. Обхожу из страха, что построю какой-нибудь воздушный замок на его теплой груди, а потом разрушу его в минуту ослепления и буду этого стыдиться. Еще и восклицать: о, дыра, дыра, провал вместо совести! Инстинктивно сторонюсь таких осложнений, для самосохранения. Хоть бы ты избил меня, Сашенька, в порядке воспитания, наставления на путь истинный. Женщин, как и детей, нужно бить. Я поняла это очень рано и однажды ударила мать, когда мне показалось, что она приносит вред человечеству. С тех пор я потеряла соприкосновение с совестью, и папа удобно расположился в образовавшейся пустоте. А ты пришел и хочешь все осложнить. Зачем? Сложно уже то, что ты пришел, втерся, потеснил папу в моем сердце, зачем же еще и Бога взваливать на мои плечи? Мне веры, религии, нравственности, переживаний, мистики, откровений с головой достаточно и в том опыте, какого я набираюсь с тобой в этой комнате, пока папа в соседней комнате превращается в пьяную свинью.
Ее искренность обволакивала меня добрым сном. Я сказал:
– А за что ты ударила мать, Наташа?
– Ты-то сам что по этому поводу думаешь?
– Думаю, что ты, может быть неосознанно, ревновала ее к отцу.
– Глупости.
– Она рассмеялась недобрым, разрушительным смехом. Глупости, глупости! Ты не веришь мне и не понимаешь меня. Скажи еще, что я осознанно стремилась расстаться с совестью. Я ударила ее потому, что женщин необходимо бить. Меня нужно бить.
– И папа бьет тебя?