Наложница фараона
Шрифт:
Он понял…
— Я слышал об уме дочери сапожника, — сказал он с прежней мягкостью и с этим своим странным легким детским самодовольством. — Я знаю, это не практический женский ум, а занятный, для бесед увлекательных… Позвольте мне проводить вас…
Она кивнула быстро; быстро повернулась и пошла по улочке. Но ей показалось, что она пошла слишком быстро; он мог подумать, что она не хочет идти рядом с ним, и снова мог обидеться… Она совсем смутилась и остановилась, снова опустив низко голову и прикрывая лицо краем покрывала. Но он тоже остановился и вдруг улыбнулся ей. Они медленно пошли рядом. Он заговорил о музыке и книгах. Она вдруг поняла, что говорит он один, а она молчит и слушает. Конечно, могли ему сказать, что она умна. Когда на какой-нибудь улице, на скрещении христианского города и еврейского квартала, собирались люди для того, что Андреас назвал «увлекательной беседой»,
— Вам… интересно? — вдруг он спросил беззащитным, дрогнувшим и чуть капризным голосом ребенка, который так хочет, чтобы то, что он говорит, было интересно!..
— Да. Иначе бы я вас не слушала, — она подумала, что отвечает слишком коротко и резко. И почувствовала себя совсем беспомощной. Почему она никак не может показать ему свою любовь?..
— Вы понимаете меня… — снова проговорила она беспомощно и тихо.
И он улыбнулся ей с этой своей мужской мягкостью, понимающе. И стал говорить дальше…
Он читал необыкновенно много, и тонко чувствовал пение и игру на разных инструментах. Слушать, как он говорит обо всем этом, было очень интересно…
После болезни Андреас очень переменился. Как? Многие черты его характера сделались ярче, другие как бы искривились, но все равно остались узнаваемыми. Но еще какие-то черты исчезли совсем.
Вначале безусловно казалось, что он словно бы очнулся другим, не прежним юношей. О девушке, о своей невесте, и не думал больше (мы еще о ней узнаем); работать не стал, объяснил, что не хочет, но все как-то быстро поняли, что не может.
Все поняли, что его разум помутился, и ничего от него не хотели. И мать, забыв о всех своих прежних надеждах, любила его по-прежнему горячо, и еще больше прежнего трепетала, дрожала над ним.
Что же с ним произошло? Какие могли быть объяснения?
Как раз, когда он, во многом переломив себя, захотел зажить обыденной жизнью; вдруг он вывернут был в какой-то странный хаос, в гущу необычайного… И не перенес…
Он словно бы увидел (поневоле втянуло, как в водоворот) не только простое и практическое и то поэтическое в жизни, но и странное, необъяснимое, что, быть может, лучше не замечать, не пытаться объяснить, не предаваться ему; иначе — безумие… Он не выдержал…
Но можно ли подобные рассуждения считать объяснениями?..
Когда Андреас уже начал вставать с постели и после настолько окреп, что уже смог ходить, мать заметила, что он порою, словно во сне, бродит по комнате. Когда она выводила его на балкон или на улицу возле дома, чтобы он подышал свежим воздухом, он тоже внезапно впадал в какое-то забытье, смотрел прямо перед собой остановившимся взглядом, что-то бормотал невнятно.
Какое-то время у него болела голова. Мать заметила, что волосы немного истончились и посеклись; но по-прежнему оставались густыми и красивыми; люди не приглядывались и потому только мать видела, что волосы Андреаса изменились. Его прежний цирюльник подстригал ему волосы и брил его, не беря никакой платы. Теперь мать не давала Андреасу бриться самому; боялась, что он порежется острой бритвой; а как мать брила его, ему не нравилось. И вот почти каждое утро можно было видеть Андреаса в цирюльне. Старый знакомый цирюльник в круглой меховой шапке густо намыливал ему щеки; а Андреас, сидя за столом, уставленным чашками, склянками, бритвами и ножницами, поглядывал, как молодой помощник цирюльника снимает пластырь с ноги кузнеца, пока внук цирюльника хлопотал над приготовлением свежего пластыря. Андреас подавал разные умные советы и задавал разумные вопросы. Но человек небезумный ни о чем подобном не стал бы говорить, просто в голову бы не пришло. Иногда Андреас делался возбужденным и многословным. Цирюльник осторожно похлопывал его по плечу и тихо просил не шевелиться, иначе цирюльник может нечаянно порезать ему щеку. На темной, давно побеленной стене висела лютня. И ручной филин сидел на полочке, привязанный тонкой цепочкой за лапку…
Теперь Андреас доставлял матери много таких хлопот, каких она прежде с ним не знала. Порою он не хотел переодеваться и занашивал одежду до дыр. В баню он ходить совсем перестал; говорил, что там непременно заразишься дурной болезнью. Но был чистоплотен; и почти каждый день мылся в большой бадье, мать грела воду в луженом котелке и поливала ему. Он стеснялся ее, но она говорила, что всегда отворачивается, и вправду отворачивалась. Но иной раз он так привязывался к какой-нибудь своей старой куртке, что никак, ни за что не желал
Прежние друзья его выросли, стали взрослыми зрелыми мужчинами, женились и имели детей; ушли дальше по дороге прямоидущего человеческого времени. А Андреас — нет; он юношей остался и сохранил интерес к искусству и разного рода рассуждениям. Прежде любимый его приятель Генрих потолстел и оплешивел немного, унаследовал отцовскую книготорговлю, и Андреас часто захаживал в его лавку, как прежде когда-то захаживал в лавку его отца; и вел теперь беседы с молодым сыном Генриха, так же, как прежде беседовал с самим Генрихом. Но теперь у Андреаса не было денег на покупку книг. Однако Генрих охотно давал ему книги домой — почитать, зная, что Андреас вернет их чистыми и неиспорченными. Толстая жена Генриха угощала Андреаса обедом или просто чем-нибудь вкусным; и когда он, учтиво поблагодарив ее, уходил; она сожалеюще покачивала головой и вспоминала, каким прекрасным юношей был Андреас, и как она сама на него заглядывалась. Ее дочь, девочка лет двенадцати, с любопытством смотрела на мать. Андреас и теперь был прекрасным, хотя и безумным юношей, но совершенно невозможно было представить себе толстую добродушную мать юной девушкой… А четырехлетняя девочка, самый младший ребенок Генриха, была в Андреаса просто влюблена. Однажды она сгребла в охапку свои игрушки, принесла их в большую комнату, положила перед гостем со словами:
— Это тебе!.. — и убежала смущенная, с раскрасневшимся личиком. Андреас поднялся в детскую комнату, отнес игрушки обратно, и поблагодарил малышку учтиво, как взрослую девицу, что доставило ей большое удовольствие.
Дети любили Андреаса. Никому бы в голову не пришло дразнить, мучить его. Да и все в городе любили его; говорили, что это «ребенок», «большой ребенок». Не по уму, конечно, считали его ребенком, не по его познаниям, которые оставались обширными; но по детскому открытому интересу к миру, к людям, к предметам и явлениям; по этим его попыткам осмыслить то, что было вокруг, и то, о чем он читал; а читал он по-прежнему много, и все придумывал объяснения… Оставалось в нем то, что другие люди после детства теряют…
Очень тревожился Андреас, когда у него делались головные боли, ныли виски и переносица. Тогда он не мог читать и это его мучило. Мать успокаивала его, говорила, что боли скоро пройдут, укладывала в постель и клала ему на лоб уксусные примочки. Когда ему становилось полегче, он садился на постели, спустив ноги, брал лютню, играл и пел. Иногда шел в один трактир, где любил бывать. Хозяину уже давно было известно, какое угощение нравится Андреасу. Он ставил Андреасу на стол кружку некрепкого пива и на закуску — колбасу без перца и белую булку. Если день был праздничный или воскресный, в этот трактир захаживали и прежние приятели Андреаса, теперь уже давно солидные горожане-ремесленники. Они надеялись встретить Андреаса и радовались, если как раз заставали его в трактире. Наперебой стремились сказать ему что-нибудь доброе, совали ему деньги. Но Андреас не хотел брать деньги и никогда не брал, отказывался учтиво. Он садился у стола и начинал играть на своей лютне и петь разные красивые песни. Его слушали и вспоминали свою молодость. Вот их молодость ушла безвозвратно, а молодость Андреаса осталась с ним, но пришлось ему за это заплатить безумием… Но кому заплатить? И заплатить ли? И что она была, эта молодость Андреаса? Все же она походила на какой-то странный подарок; на то, что зовется: «дар судьбы». А за подарки не платят…
По будним дням в трактире почти никого не было. Тогда слушали Андреаса случайные захожие люди, сам хозяин и слуги.
Почему-то с каждым годом голос у Андреаса делался все лучше, все красивее. Это был мягкий и трагический голос. Особенно красиво пел Андреас восточные песни, выражая голосом необычайную тоску и бьющееся тревожно уныние.
Эти песни он пел в еврейском квартале, присев на табурет в мастерской. Сюда он часто приходил, не взяв с собой лютню; и тогда особенно беззащитно и тревожно переливался нежно и взвивался почти отчаянно вверх его красивый голос.