Наоборот
Шрифт:
Лампы коптили. Он наладил их и взглянул на часы: три часа утра. Зажег сигарету и погрузился в прерванное воспоминаниями чтение старой латинской поэмы "De laude castilatis", написанной в царствование Гондельбальда венским Архиепископом Авитусом.
VII
С той ночи, когда без видимой причины возникло меланхолическое воспоминание об Огюсте Ланглуа, он пережил всю свою жизнь.
Теперь, раскрывая книги, он не понимал ни слова; даже глаза больше не читали; казалось, мозг, насыщенный литературой и живописью, отказывается поглощать новые дозы.
Он сосредоточился на самом себе, питался собственной субстанцией, точно зверь, оцепеневший, притаившийся в норе на зиму; одиночество подействовало на мозг, как наркотик. Сначала
Ворох прочитанного, размышления об искусстве, накапливаемые с момента уединения, как плотина, которая останавливает поток старых воспоминаний, внезапно была смыта, и волна накинулась, смывая настоящее, будущее, все затапливая океаном прошлого; и в этой громаде печали, наполнившей сознание, барахтались, подобно смешным обломкам, никчемные эпизоды его жизни, абсурдные мелочи.
Книга выпала из рук на колени; полный отвращения и тревоги, он отдался во власть лет умершей жизни; они вертелись, струились теперь вокруг призыва м-м Лоры и Огюста; призыва, впившегося в эти колебания, точно твердый кол, как четкий факт. Ну и времена были! Эпоха светских приемов, скачек, карточных игр, любви, заказанной заранее и поданной точно по часам, в полночь, в его розовом будуаре! Он перебирал в памяти лица, гримасы, незначительные слова, осаждавшие с тем упорством вульгарных мотивчиков, когда нельзя не напевать, но обрывающихся внезапно, без вмешательства воли.
Этот период был кратким; вкусив сиесту памяти, он погрузился в латинские изыскания, чтобы не осталось и следа от возврата прошлого.
Но делу был дан ход. Вторая фаза не замедлила последовать вслед за первой: воспоминания о детстве, особенно о годах, проведенных у Отцов.
Они оказались и более отдаленными и более надежно выгравированными в памяти; густой парк, длинные аллеи, цветочные грядки, скамейки, — комната наполнялась всеми материальными деталями.
Затем сады заселились: он услышал резкие крики учеников, смех учителей, вмешивающихся в забавы, играющих в мяч, зажав задранную сутану между колен, или же беседующих под деревьями с молодыми людьми, без позы и высокомерия — как с приятелями-сверстниками.
Ему вспомнилось это отеческое иго без наказаний, без навязывания пятисот и тысячи стихов; просто-напросто заставляли "переделать" небрежно выполненное задание, когда другие играли; чаще прибегали к обычному выговору; окружали ребенка настоящим, но мягким надзором, старались быть ему приятными, по средам отпускали гулять, где заблагорассудится; пользовались случаем, чтобы во время не слишком торжественных церковных праздников обогатить его меню пирожными и вином, угостить загородными прогулками; отеческое иго сводилось к тому, чтобы не огрубить ученика, споря с ним, обращаться, как с уже взрослым, и в то же время лелеять, как балованное дитя.
Таким образом, на ребенка оказывали реальное влияние; в какой-то степени замешивали ум, а потом культивировали, направляли в определенную сторону, прививали нужные идеи, укрепляли ростки мыслей вкрадчиво-лукавым методом; к нему прибегали и позже, стараясь не упускать из виду, поддерживать карьеру, адресуя сердечные письма, вроде тех, что умел писать Лакордэр своим ученикам из Сорреза.{23}
Испытанная операция казалась самому дез Эссэнту безрезультатной. Благодаря тому, что он не желал прислушиваться к советам, упрямился, был склонен самостоятельно до всего докапываться и спорить, его характер не удавалось ни вылепить дисциплиной, ни выдрессировать наставлениями. При выходе из коллежа его скептицизм увеличился; прохождение через нетерпимый ограниченный мир легитимистов, беседы с глупыми церковными старостами и простыми аббатами, чья неловкость разрывала вуаль, столь искусно вытканную иезуитами, еще больше укрепили независимость его ума, усилили недоверие к какой бы то ни было вере.
В общем, он полагал, что свободен от любых пут и принуждения; просто, в отличие от тех, кто воспитывался в светских пансионах и лицеях, сохранил прекрасные
Действительно, в течение нескольких дней он находился в неустойчивом состоянии. Какое-то мгновение думал, что инстинктивно тянется к религии; затем, чуточку поразмыслив, ощутил, как вера испарилась; но, несмотря ни на что, оставалась тревога. Однако, копаясь в глубине души, решил, что никогда не дошел бы до истинно христианского смирения и покаяния; твердо знал, что для него никогда не наступит момент, о котором говорит Лакордэр — тот момент благодати, "когда последний луч света проникает в душу и связывает воедино разрозненные истины"; он не испытывал желания скорби и молитвы, без чего — если послушать подавляющее большинство священников — невозможно никакое обращение; он не чувствовал ни малейшего желания взывать к Богу, чье милосердие казалось маловероятным; и все же сохранившаяся симпатия к бывшим учителям побуждала интересоваться их трудами и доктринами; этот неподражаемый тон убеждения, эти пламенные голоса людей, обладающих высшим интеллектом, возникали в его памяти, вынуждая сомневаться в собственном уме и собственных силах. Среди одиночества, в котором он пребывал, без новой духовной пищи, без свежих впечатлений, без обновления мыслей, без смены ощущений, приходящих извне, от общения с людьми, от совместного существования; в противоестественном заточении, где он упорствовал — все проблемы, забытые во время парижской жизни, снова предстали во всем своем раздражающем упорстве.
Чтение любимых латинских книг, произведений, почти сплошь созданных епископами и монахами, несомненно, благоприятствовало началу этого кризиса. В монастырской атмосфере, в одуряющем аромате ладана нервы обострялись; кончилось тем, что книжные ассоциации опрокинули воспоминания о его жизни светского молодого человека и воскресили воспоминания о юности, проведенной у Отцов.
Ничего себе, думал дез Эссэнт, стараясь проследить за ходом вторжения этого иезуитского флюида в Фонтенэ; я с детства, сам того не подозревая, ношу в себе дрожжи, которые еще не забродили; моя постоянная склонность к религиозным предметам является, быть может, лучшим доказательством.
Однако, недовольный тем, что он больше не полновластный хозяин, дез Эссэнт старался убедить себя в противоположном, выискивал причины; он вынужден был повернуться в сторону церкви потому, что она одна собрала искусство, потерянную форму веков; она утвердила, вплоть до жалкого современного воспроизведения, контур золотых и серебряных изделий, сохранила прелесть чаш с силуэтом петунии, дароносиц с чистыми бедрами; даже в алюминии, даже в фальшивых эмалях, даже в цветных стеклах сумела сохранить изящество древнего стиля. В общем, большинство драгоценностей, собранных в музее Клюни, чудом избежавших нечистого варварства санкюлотов — поступили из старинных аббатств Франции; так же, как в Средние века, Церковь сохранила от вандалов философию, историю, литературу, донесла до наших дней изумительные образцы тканей, ювелирные изделия, которые изготовители культовых предметов портят, как только хотят, но все равно не в состоянии исказить их первоначальное изящество. Поэтому неудивительно, что так гоняются за старинными безделушками и что, чем больше появляется коллекционеров, тем быстрее исчезают эти реликвии у парижских антикваров и у сельских старьевщиков.
Но, несмотря ни на какие доводы, полностью убедить себя не удавалось. Конечно, если подвести итоги, он упорно считал религию величественной сказкой, ослепительным обманом; и все-таки, вопреки всем объяснениям, его скептицизм начинал колебаться.
Видимо, эта поразительная вещь существовала: он был уверен меньше, чем в детстве, когда попечение иезуитов было непосредственным; когда их уроки были неизбежны; когда он находился в их руках, принадлежа им душой и телом, без связи с семьей, без влияний, способных им противостоять извне. В него вдолбили некий вкус к чудесному; медленно и скрытно он разветвился в душе и сегодня расцвел в одиночестве; подействовал на безмолвный дух, запертый и прогуливающийся в крошечном манеже преобладающих идей.