Наполеон: Жизнь после смерти
Шрифт:
Император улыбнулся, видимо, моим мыслям. И продолжил:
— Итак, я вызвал Уврара. Привыкший открывать ногой дверь в кабинеты Директории, он посмел опоздать. Войдя в кабинет, начал обычно (то есть нагло): «Какие глупцы ваши финансисты! Я знаю, что по их милости правительство… да и вы, гражданин консул… в трудном положении. У меня есть несколько предложений для Французского банка…»
«А у меня только одно, — прервал я глупца. — Посадить вас и немедленно в Венсеннский замок».
И я посмотрел на него. Строго.
Уврар верно понял новые обстоятельства и молча подписал чек. И каждый раз, когда я вызывал его, мы отнюдь не беседовали. Он молча подписывал чеки и на много миллионов. Так
В дальнейшем он все-таки посмел забыть это правило, и тогда пришлось ему побывать в Венсеннском замке. Но об этом позже…
Я изменил стиль работы моих министров. Я заканчивал работу много позже полуночи. И, глядя как они падали от усталости, говорил: «Господа, в чем дело? Мы с вами должны до конца отрабатывать деньги, которые платит нам Франция».
Обычно я просыпался перед рассветом и после ванны работал. И когда мне нужны были мои министры, их беспощадно поднимали с постели. Если я жил в загородных дворцах, например в Фонтенбло, они жили там же, чтобы быть всегда под рукой. Они должны были, как и я, помнить все… а мне память никогда не отказывала. Я мог указать, допустим, военному министру во время его доклада об укреплениях в Бретани, что он упустил из виду две пушки. И показать, где я в свое время распорядился их поставить. Да, всего две пушки из тысячи орудий, но забывать о них нельзя! Мой министр обязан знать все свое хозяйство! И когда я их назначал, я честно предупреждал: «Я не дам вам состариться! Человек, которого я назначаю министром, уже через шесть лет должен быть не в состоянии даже помочиться!» Эти глупцы думали, что я шучу…
Я спал мало, но засыпал мгновенно. Я ценил эти короткие минуты сна, и строго-настрого запретил себя будить. Только если будут дурные известия. Ибо при добрых нечего торопиться.
Став Первым консулом, я тотчас перевел свою резиденцию в Тюильри. Простота хороша только в армии. Власть должна привлекать к себе внимание… Когда я вошел в этот дворец королей, голос сказал мне: «Вот ты и дома!» И я понял: целый этап моей жизни завершился.
Помню, как прошел по дворцу в первый раз. Тяжелые тона расцвета королевской власти — пурпур и золото — властвовали в одних залах… и нежные, слабые цвета ее заката — лазоревый, золотистый — в других… Много свечей и зеркал, в которых недавно отражалась жизнь самых могущественных королей Европы… И все промелькнуло, как сон… Я попросил внести во дворец бюсты Брута и прочих великих римских республиканцев. Чтобы всем было ясно: здесь поселился Первый консул Французской республики.
Кабинет мой был на первом этаже. Огромный стол в глубине кабинета был обращен к окну, выходившему в сад Тюильри. Мне пришлось позаботиться, чтобы оградить это окно от любопытства гуляющей в саду публики. Решили создать естественный барьер — сделали высокую насыпь и насадили на ней кустарник.
Прямо у окна стояли конторка и кресло Меневиля. Он и приглашенные секретари сидели лицом ко мне, спиной к саду. И я диктовал, глядя на мраморные статуи, смотревшие на меня из сада. В кабинете за моей спиной стояли часы — этакий регулятор моей жизни, напоминавший мне, что удача не вечна и надо торопиться. И я использовал тогда каждую минуту… В центре кабинета был камин и у камина мое любимое кресло. Здесь я сидел в одиночестве, порой часами, если нужно было принять важное решение. По стенам кабинета — мои друзья: книжные шкафы. В них — моя библиотека и книги, оставшиеся от прежних хозяев — покойных Людовиков.
Обычно я сплю совершенно без снов. Помню, в юности был потрясен, узнав, что людям
Теперь я обязан был вернуть Франции то, что Директория пустила по ветру в мое отсутствие. Я должен был вернуть мою Италию. И вторая итальянская кампания началась.
Я придумал, перейдя через Альпы, появиться перед австрийской армией, как гром с ясного неба. Для этого мы должны были одолеть перевал Сен-Бернар. До меня это удалось только Ганнибалу. Но он же это сделал — значит, должен был сделать и я. Впрочем, если бы Ганнибал видел мой переход, он посчитал бы свой сущей безделицей.
Я шел с дурно экипированной голодной армией и с артиллерией. На одной доблести мои солдаты волокли к снежным вершинам разобранные пушки — тяжеленные орудийные стволы, зарядные ящики, лафеты. Через пропасти, обвалы, в жестокий холод… Отдых и сон были только в снегу.
Там, на перевале, на самой вершине, жили монахи. Крыша, покрытая соломой, на ней крест, высокие стены, сложенные из каменных глыб, крохотные оконца, а вокруг — слепящий снег и вершины гор. Они проводили дни в этой вечной тишине посреди мироздания, и вот мы взорвали ее. Ржанье коней, говор тысяч солдат… Они высыпали из дома, смотрели на нас с изумлением, как на приведения… или на воинство, спустившееся с небес. И только громкая солдатская ругань доказывала, что мы отнюдь не Божье воинство… Последнюю фразу вычеркните.
Мы преодолели! Ночью, среди белевших во мраке горных вершин, мы подошли к австрийской крепости. Я велел начинать. И все осветилось… пушечные залпы, непрестанная канонада. Австрийцы решили, что началось светопреставление. Они сдали крепость, и мы спустились в долину. Теперь мы были в тылу у австрийцев.
А потом началась решающая битва при Маренго. Надо отдать им должное — на этот раз австрийцы дрались отчаянно, я кое-чему их научил. И в три пополудни, казалось, я проиграл эту битву. Глупцы отправили в Вену курьера с известием о своей победе. Но я был спокоен. Я все рассчитал. Я верил в судьбу. И ждал. Мой генерал Дезе в решающий миг боя должен был явиться с подкреплением. И ровно в пять часов он появился.
Все было кончено. Это была великая победа. Но во время сражения Дезе убили…
Маршан рассказывал мне: когда император умирал, он вспоминал Маренго и все шептал в агонии: «Дезе! Где ты? Дезе… судьба моей победы…» И на смертном одре, и тогда, в каюте, император был там — он все видел вновь…
— Атака… Как великолепен строй… — шептал император. — Но вот они уже бегут! Австрийская армия перестала существовать. Я обходил поле сражения, и увидел маленькую собачку, скулившую над телом хозяина. Собачья преданность долговечнее человечьей… И совсем недалеко от австрийского офицера и его собачонки лежал мой Дезе. Лежал, уткнувшись лицом в землю, примяв головой траву. По щеке полз черный жук… Мне не пришлось обнять Дезе после победы. Но я накрыл его знаменем и плакал в палатке… плакал в первый раз…
И прямо на поле боя я написал послание к королям Европы: «Я обращаюсь к вам после победы, окруженный умирающими, стонущими людьми, с предложением мира!»
Я вернулся в Париж с победой и миром. Французы хотели покоя — страна устала от войн и революций. Благодарный Париж высыпал на улицы. Полиция докладывала: толпа била окна в домах, где посмели не зажечь иллюминацию в мою честь. Люди окружили Тюильри, они звали меня…
Но я не вышел. Я решил показать: наступил новый порядок. Вождь будет теперь выходить к своему народу, когда он сам того захочет, а не когда этого требует чернь. Я никак не мог забыть лицо жалкого короля во фригийском колпаке в окне дворца… теперь моего дворца…