Нарцисс и Златоуст
Шрифт:
Осторожно оглядываясь, приближался он к хижине, из которой донеслось мычание. На пороге дома сидел в пыли маленький мальчике рыжими волосами и светло-голубыми глазами, рядом стоял глиняный горшок с водой, из пыли и воды мальчик делал месиво, которым были уже измазаны его голые ноги. Со счастливым и серьезным видом он мял в руках влажную грязь, смотрел, как она вылезает из-под пальцев, делал из нее шарики и при этом помогал себе еще и подбородком.
— Здравствуй, малыш, — очень ласково сказал Златоуст. Но мальчик, подняв глаза и увидев чужого, разинул рот, скривил толстую рожицу и с плачем на четвереньках скрылся за дверью. Златоуст последовал за ним и попал на кухню; там было так темно, что после яркого дневного света он сначала ничего не увидел. На всякий случай он приветливо поздоровался, но не получил ответа. Однако за воплями испуганного ребенка
— Доброго здоровья, матушка, — крикнул Златоуст, — и да благословят твое славное лицо все святые; вот уже три дня, как я не видел человеческого лица.
Ничего не понимая, старушка щурила свои подслеповатые глаза.
— Чего ж тебе надобно? — спросила она неуверенно.
Златоуст протянул ей руку и слегка погладил ее пальцы.
— Хочу пожелать тебе доброго здоровья, бабушка, немножко отдохнуть и помочь тебе развести огонь. Не откажусь я и от краюхи хлеба, если дашь, но это не к спеху.
Он увидел приколоченную к стене лавку и сел на нее, пока старуха отрезала малышу ломоть хлеба; теперь он смотрел на чужака с напряженным любопытством, готовый в любой момент снова поднять вой и убежать. Старушка отрезала от каравая еще один кусок и подала Златоусту.
— Спасибо, — сказал он, — Бог тебе воздаст.
— Ты голоден?
— Да нет, мое брюхо набито черникой.
— Тогда ешь! Откуда ты идешь?
— Из Мариабронна, из монастыря.
— Ты поп?
— Нет. Школяр. Странствую.
Она взглянула на него полунасмешливо, полубессмысленно и слегка покачала головой на тощей морщинистой шее. Дав ему прожевать пару кусков, она снова вынесла малыша на солнце. Потом вернулась и спросила с любопытством:
— Много ли нового узнал?
— Немного. Ты знаешь отца Ансельма?
— Нет. А что с ним?
— Он болен.
— Болен? Он умрет?
— Не знаю. Что-то с ногами. Ему трудно ходить.
— Он умрет?
— Не знаю. Может быть.
— Что ж, пусть умирает. Пойду варить суп. Помоги мне нащепать лучины.
Она дала ему сосновое полено, хорошенько высушенное у плиты, и нож. Он нащепал лучины, сколько было нужно, и смотрел, как она сунула ее в золу, наклонилась и стала торопливо раздувать огонь, пока лучина не занялась. В точном, только ей ведомом порядке она уложила поленья, сосновые и буковые, в открытом очаге ярко запылало пламя, она подвинула к нему большой черный котел, висевший на ржавой цепи под дымоходом.
По ее приказанию Златоуст принес воды из источника, снял с молока в миске сливки, сидел в дымном полумраке, смотрел, как играет пламя и как в красноватом мерцании над ним появляется и исчезает сморщенное лицо старухи; он слышал, как рядом, за деревянной перегородкой, роется и стучит мордой о кормушку корова. Ему нравилось тут. Липа, источник, пылающий под котлом огонь, фырканье жующей коровы и ее глухие толчки в перегородку, полутемное помещение со столом и лавкой, возня маленькой седой женщины — все это было прекрасно, пахло едой и миром, людьми и теплом, родиной. Были здесь и две козы, и от старухи он узнал, что сзади есть еще и хлев для свиней, а сама старуха была бабушкой крестьянина и, стало быть, прабабушкой малыша. Его звали Куно, время от времени он входил и хотя не говорил ни слова и смотрел все еще испуганно, но больше не плакал.
Пришел крестьянин с женой, они были удивлены, найдя в доме чужого. Крестьянин уже начал было браниться и недоверчиво потянул юношу за руку к двери, чтобы осмотреть его при дневном свете; затем он рассмеялся, благожелательно хлопнул его по плечу и пригласил к столу. Они сели, и каждый макал хлеб в общую миску с молоком, пока молоко не подошло к концу и крестьянин не выпил остаток.
Златоуст спросил, нельзя ли ему остаться до завтра и переночевать под их кровом. Нет, сказал хозяин, тут нет места; но кругом сколько хочешь сена, уж как-нибудь он найдет себе ночлег.
Рядом с крестьянкой сидел малыш. Женщина не участвовала в разговоре, но за едой не спускала любопытных глаз с юного незнакомца. Его кудри и глаза сразу произвели на нее впечатление. Она с удовольствием обратила внимание и на его красивую белую шею, благородные чистые руки и их свободные красивые движения. Благородный и видный из себя был этот незнакомец, и такой молодой! Но больше всего привлекал ее голос незнакомца, она прямо-таки влюбилась в этот загадочно напевный, излучающий тепло, нежно влекущий молодой
После еды крестьянин занялся работой в хлеву; Златоуст вышел из дома, вымыл у источника руки и присел на низкий край корыта, наслаждаясь прохладой и слушая журчание воды. Он был в нерешительности: здесь ему больше нечего было делать, но было жаль уходить отсюда. Из дома вышла женщина с ведром в руке. Она подставила его под струю и ждала, пока оно наполнится.
— Послушай, если нынче вечером ты еще будешь поблизости, я принесу тебе поесть, — вполголоса сказала она. — Вон там, за длинным ячменным полем, лежит сено, его уберут только завтра. Придешь туда?
Он посмотрел в ее веснушчатое лицо, на сильные руки, подвинувшие ведро, ласково глядели ее большие светлые глаза. Он улыбнулся и кивнул, и вот она уже шагает с полным ведром и исчезает за темной дверью. Он сидел благодарный и очень довольный и прислушивался к журчанию воды. Чуть погодя он вошел в дом, нашел крестьянина, пожал ему и бабушке руку и поблагодарил. В хижине пахло очагом, копотью и молоком. Только что она была приютом и родиной и вот опять чужая. Он попрощался и вышел.
За домишками он обнаружил часовню, а вблизи нее прекрасную рощицу, семью старых могучих дубов с невысокой травой под ними. Здесь, в тени, он задержался, прогуливаясь вперед и назад под толстыми стволами. Как все это странно, думал он, с женщинами и любовью; им и в самом деле не нужны слова. Всего несколько слов понадобилось женщине, чтобы назначить ему свидание, все остальное она сказала не словами. Чем же тогда? Глазами, да, и еще особенным звучанием чуть глуховатого голоса, ну и еще кое-чем, быть может, запахом, нежным и тонким излучением кожи, по которому мужчины и женщины тотчас узнают о взаимном влечении. Удивителен этот изысканный и таинственный язык, и как же быстро он его усвоил! Он радовался предстоящему вечеру и был полон любопытства, ему хотелось знать, какой окажется эта высокая белокурая женщина, как она будет смотреть и говорить, двигаться и целовать — наверняка совсем не так, как Лиза. Где-то она теперь, Лиза, с ее жесткими черными волосами, смуглой кожей, прерывистым дыханием? Помнит ли еще о нем? Побил ли ее муж? Нашла ли она себе нового любовника, как он нашел сегодня новую подругу? Как быстро все происходило, как много счастья встречалось на пути, каким прекрасным и горячим оно было и как странно проходило! Это был грех, нарушение супружеской верности, еще недавно он скорее дал бы себя убить, чем совершил бы этот грех. А теперь он ждал уже вторую женщину, и совесть его была чиста и спокойна. Точнее, спокойной она, может, и не была; но не нарушение супружеской верности и не сладострастие иногда тревожили и обременяли его совесть, а нечто иное, что он и назвать не мог. Это было чувство вины за преступление, которого ты не совершал, чувство, которое ты принес с собой в мир. Быть может, это было то, что в теологии называют первородным грехом? Вполне возможно. Да, жизнь несла в себе нечто похожее на чувство вины — иначе зачем бы такому чистому и умному человеку, как Нарцисс, подвергать себя покаянию, словно он какой-нибудь преступник? И почему он сам, Златоуст, где-то в глубине души чувствует эту вину? Разве он не счастлив? Не молод и не здоров, не свободен, как птица в полете? Разве его не любят женщины? Разве не прекрасно чувствовать, что ты, любя, вызываешь в женщине такую же глубокую страсть, какую испытываешь сам? Почему же он не был счастлив до конца? Почему его юное счастье, как и добродетель и мудрость Нарцисса, омрачалось иногда этой странной болью, этим тихим страхом, этой жалобой на быстротечность? Почему ему приходилось иногда задумываться, размышлять, хотя он знал, что он не мыслитель?
И все же жизнь была прекрасна. Он сорвал в траве маленький фиолетовый цветок, поднес его к глазам, заглянул в маленькую узкую чашечку. В ней пульсировали жилки, в ней жили крохотные, тонкие, как волоски, органы; как в лоне женщины или в мозгу мыслителя, там трепетала жизнь, подрагивала страсть.
О, почему мы почти ничего не знаем? Почему нельзя поговорить с этим цветком? Но ведь даже два человека не могут как следует поговорить друг с другом, для этого нужен счастливый случай, особенная дружба и готовность. Нет, в том-то и счастье, что любви не нужны слова; иначе она была бы полна недоразумений и глупостей. Ах, как вздрагивали, словно ослепнув от избытка блаженства, полузакрытые глаза Лизы, и только белки показывались в щелках между трепещущими ресницами — этого не выразить и десятками тысяч ученых или поэтических слов!