Нарцисс и Златоуст
Шрифт:
Надо было проститься с красавицей Агнес, никогда больше не увидит он ее статной фигуры, ее светлых солнечных волос, ее холодных синих глаз, не увидит, как слабеет и тает в них высокомерие, не увидит нежный золотистый пушок на ее благоухающей коже. Прощайте, синие глаза, прощайте, влажные трепетные губы. Он надеялся еще не раз целовать их. О, еще сегодня, на холмах, под поздним осенним солнцем, он с нежностью думал о ней, принадлежал ей, тосковал по ней! Но проститься надо было и с холмами, с солнцем, с голубым небом, усеянным белыми облаками, с деревьями и лесами, со странствиями, с рассветами и закатами, с временами года. Мария, должно быть, еще не спала, бедная Мария, с добрыми любящими глазами и хромающей походкой, сидела на кухне, засыпая и просыпаясь снова, а Златоуст все не возвращался.
А
Проститься надо было и со своими руками, со своими глазами, с голодом и жаждой, с едой и питьем, с любовью, с игрой на лютне, со сном и пробуждением, со всем. Пролетит завтра птица в небе, но Златоуст ее уже не увидит, запоет за окном девушка, но он уже не услышит ее песни, будет струиться речной поток с безмолвно мелькающими в нем темными рыбами, поднимется ветер и погонит по земле желтую листву, будут светить солнце и звезды в небе, парни и девушки пойдут на танцы, на склоны далеких гор ляжет первый снег — все будет идти своим чередом, деревья будут отбрасывать тени, люди будут смотреть весело или печально своими живыми глазами, собаки лаять, коровы мычать в своих хлевах, и все без него, ему это уже не принадлежит, от всего он оторван.
Он чувствовал запах утреннего поля, вкус сладкого молодого вина и только что созревших крепких лесных орехов, в его стесненном сердце мелькнуло воспоминание, вспыхнул отблеск этого красочного мира, через все его чувства еще раз, угасая и прощаясь, молнией сверкнула прекрасная и буйная жизнь, и он скорчился от подступающей боли, чувствуя, как из глаз его потекли слезы. Всхлипывая, он отдался нахлынувшему ощущению, неудержимо струились по лицу слезы, не сопротивляясь, погрузился он в свое безутешное горе. О долины и поросшие лесом горы, о ручьи в зеленом ольшанике, о прекрасный, переливающийся всеми красками мир, как мне оставить тебя! Рыдая, как безутешное дитя, лежал он, положив голову на стол. Из глубины его сердца вырвался вздох и жалобный, полный мольбы зов: «О мама, мама!»
И едва выговорил он это волшебное имя, как из глубины памяти ему ответил образ матери. Это не был образ матери, родившийся в мыслях и мечтах художника, это был образ его собственной матери, прекрасный и живой, каким он еще ни разу не вставал перед ним после монастырской жизни. К ней обращал он свою мольбу, ей выплакивал это невыносимое горе, вызванное неотвратимостью смерти, в ее власть отдавал себя, в ее материнские руки отдавал лес, солнце, глаза, все свое существо и свою жизнь.
Он заснул, обливаясь слезами; по-матерински приняли его в свои руки усталость и сон. На час или два сон избавил его от скорби.
Проснувшись, он почувствовал сильную боль. Мучительно ныли стянутые веревкой запястья, тянущая боль сверлила спину и затылок. Он с трудом поднялся и снова осознал свое положение. Его окружал абсолютный мрак, он не знал, как долго он спал, не знал, сколько часов ему осталось жить. Быть может, они появятся уже в следующий миг и поведут его на смерть. Тут он вспомнил о том, что обещал ему священник. Он не верил, что причастие принесет ему хоть какую-то пользу, не знал, поможет ли ему даже самое полное прощение и отпущение грехов попасть на небо. Он не знал, существует ли небо, существуют ли Бог Отец, Божий суд и вечность. Давно уже утратил он всякую веру в эти вещи.
Но существовала вечность или не существовала, он не жаждал ее, он не желал ничего, кроме этой ненадежной, бренной жизни, этого дыхания, этого пребывания в собственном теле, он хотел только одного — жить. Он стремительно выпрямился, шатаясь добрался в темноте до стены, прислонился к ней и погрузился в раздумье. Должно же быть какое-то спасение! Возможно, спасение в священнике, можно попытаться убедить его в своей невиновности, и он замолвит за него слово, а то и поможет отсрочить исполнение приговора или убежать. Он снова и снова напряженно обдумывал эту мысль. А если с этим ничего не выйдет, то и тогда не надо сдаваться, игра еще не кончена. Сперва он попытается завоевать расположение священника, он изо всех сил постарается очаровать его, растрогать, убедить, войти к нему в доверие. В его положении
Тем временем, не обращая внимания на боль, он пытался зубами развязать веревку. Ценой неимоверного напряжения, которое длилось ужасно долго, ему вроде бы удалось немного ее ослабить. Тяжело дыша, стоял он во мраке своего узилища, распухшие предплечья и кисти рук причиняли ему страшную боль. Переведя дух, он ощупью стал продвигаться вдоль стены, шаг за шагом исследуя ее влажную поверхность в поисках выступа. Тут ему пришли на ум ступени, по которым он спустился в это подземелье. Он нашел их, опустился на колени и попытался перетереть веревку о каменный край ступени. Дело продвигалось с трудом, вместо веревки на камень все время попадали его руки, они горели огнем, он чувствовал, как по ним течет кровь. Однако он не сдавался. Когда между дверью и порогом засветилась тоненькая полоска серого рассвета, ему удалось добиться своего. Веревка перетерлась, он смог развязать ее, руки были свободны! Но пальцы не шевелились, кисти опухли и онемели, руки до самых плеч свело судорогой. Ему пришлось разминать их, он заставлял себя двигать ими, чтобы восстановить приток крови. Это было необходимо и потому, что у него возник план, который казался ему вполне подходящим.
Если не удастся уговорить священника помочь ему, тогда придется воспользоваться тем, что они останутся с ним один на один хотя бы на самое короткое время, и убить его. С помощью табуретки это не составит труда. Задушить его он не сможет, слишком мало силы осталось в руках и пальцах. Значит, надо убить, быстренько натянуть на себя его одеяния и в них выйти отсюда! Пока убитого обнаружат, он уже выберется из замка и убежит, убежит! Мария впустит его и спрячет. Надо попытаться. Это возможно.
Никогда еще в своей жизни Златоуст так не торопил рассвет, не ждал его с таким нетерпением и страхом, как в этот час. Дрожа от напряжения и решимости, следил он глазами охотника, как слабая полоска света под дверью медленно, медленно светлела. Он вернулся к столу и стал учиться сидеть на табуретке, спрятав руки между коленями, чтобы не сразу бросалось в глаза отсутствие веревки. С тех пор как руки его были свободны, он уже не думал о смерти. Он был полон решимости спастись, даже если при этом весь мир разлетится вдребезги. Он был полон решимости жить, жить любой ценой. Ноздри его трепетали от жажды свободы и жизни. И кто знает, может быть, там, за дверью темницы, кто-то уже спешит ему на помощь? Агнес — женщина, власть ее невелика, вероятно, и мужества у нее мало; может статься, что она выдала его. Но она любит его и, наверно, попытается что-то сделать. Быть может, за дверью уже крадется камеристка Берта, а ведь, кажется, она упоминала еще и конюха, на которого можно положиться? Но если никто не появится и не подаст ему знак, что ж, тогда он приведет в исполнение свой план. Если задуманное не удастся, он убьет табуреткой стражника, или двух, или трех, или всех, кто придет. В одном преимуществе он не сомневался: его глаза привыкли к темному подвалу, в сумерках он смутно угадывал формы и размеры, в то время как другие первое время не будут видеть ничего.
Словно в лихорадке сидел он за столом, обдумывая в деталях, что сказать священнику, чтобы привлечь его на свою сторону, ибо начинать надо было с этого. Одновременно он жадно следил за тем, как росла полоска света в щели. Теперь он жадно ждал и не мог дождаться мгновения, которого еще недавно боялся; такого ужасного напряжения долго ему не вынести. Да и его силы, его внимание, его решимость и осмотрительность постепенно убывали. Охранник со священником должны появиться до того, как угаснет эта напряженная готовность, это решительное желание спастись.