Нарисуй мне в небе солнце
Шрифт:
Я подошла к машине. И прошла мимо. Зачем? Что я ему скажу? Зачем он приехал? Зачем они все приезжают ко мне или очень хотят приехать? Хотят, хотят… Теодор, Вовка, художник из театра, мой одноклассник, вдруг вспомнивший, что любил меня в седьмом классе, сосед с папиной дачи, сын этого соседа… Как я устала от этих взглядов – одинаковых, как мне тошно от них… Почему им кажется, что они могут взять и пригласить меня к себе или попросту приехать? У меня такой вид? У меня такой возраст? У меня такой взгляд? Почему?
– Катя, ты куда? – Волобуев крикнул мне вслед, рискуя
– Алексей Иванович, здравствуйте… Я… Мне… Я должна идти…
Я должна идти, я должна идти туда, где меня ждет мое счастье. Я так давно к нему иду. Я не буду задерживаться, я больше не буду разбрасываться, я больше не буду никого жалеть, даже Вовку. Вовка как-нибудь справится, ведь я же справляюсь, я справляюсь, хотя мне все больнее и больнее, все труднее справляться. Что-то изменилось во мне. Или надломилось.
… Я оставила Нике письмо на проходной его фирмы. Потому что мне казалось – если я не скажу ему хотя бы часть того, что уже месяцами копилось у меня в душе, меня просто разорвет напополам.
«Ника! Не хочу больше тебе подыгрывать, изображать, что мне все равно.
Я не могу больше сидеть и ждать, как уходит жизнь, как уходишь и уходишь ты.
Как бы я ни любила, сколько бы ни прощала и ни ждала. Прости, я больше не могу, у меня одна жизнь».
Я не знала, что я буду делать дальше. Но так больше продолжаться просто не могло.
Смешное слово – надежда…
Та, которая живуча, как бездомная кошка. Та, которая упряма и наивна, как детский вопрос: «А почему…?»
Надежда… Уча другие языки, вдруг начинаешь слышать по-другому свой собственный. Разве можно сравнить это нежное, терпкое, плывущее в середине и жесткое по краям слово «на-деж-да» с безмятежным французским вздохом «эс-пуар» и простецким английским выдохом «хоуп» или финским категоричным окриком «тойво!» и даже мягкой, но беспомощной просьбой на польском – «надея».
Для моих прапрадедушек и прапрабабушек веками, поколениями надежда зачастую оказывалась единственной реальностью короткой и несправедливой жизни.
— Что за запах? – Ника встал утром злой и помятый. – Тюня, быстрей, что ты валяешься? Я опоздаю.
У меня болело горло, на улице еще не рассвело, вечером у меня был спектакль. Я смотрела, как повторяется золотой огурец на рисунке Никиных обоев – то влево, то вправо и снова влево… И думала – а что случится, если я посплю еще часика два, а потом привезу ему на работу ключи. У Ники нет второго комплекта ключей, замок секретный. У секретных замков не бывает дубликатов. Я хочу в это верить, я не хочу верить, что он просто не дает мне ключи. Особенно в то утро мне не хотелось в это верить.
Я все-таки встала, залезла сразу в ледяной душ, чтобы проснуться, стояла, считала до двадцати пяти, еще до десяти, еще хотя бы до пяти… Ника заглянул в ванную:
– Закаляешься? Давай-давай… Ты вчера ночью селедку, что ли, варила?
– Жарила…
– Ты что, вообще, что ли?
– Это корейцы жарят селедку, Ника! – ответила я, выключая воду и заворачиваясь в большое черное полотенце. Почему-то Ника стал любить черное постельное белье, черные полотенца. Иногда мне казалось, что это все покупает не он.
– Слушай, Тюня, в прошлый раз я этот твой… кулеш в сортир вылил. Засор потом во всем стояке был.
– Какой кулеш?
– Ну, суп, что ли, какой-то. Я не ем супы, понятно?
– А раньше ел.
– А теперь не ем. Я обедаю на работе. И почему в ванной тряпка мокрая? Не надо у меня ничего мыть, понятно? У меня есть домработница.
– Там грязь была под ногами, я протерла.
– Не надо ничего у меня протирать! Переступи и дальше иди!
Я пожала плечами, быстро оделась и прошла в прихожую, взяла свое пальто.
– Истерики перед работой мне не закатывай. Я еще не завтракал!
– Я услышала, Ника. Я не буду больше варить супы. И большой радости убираться у тебя мне тоже нет.
– Вот и хорошо. И рубашки мне домработница погладит, понимаешь? Не путай жанры.
– Теодор так всегда говорит.
– В смысле?
– В смысле, я устала.
– Ты что, не выспалась?
– Я устала, Никит.
– И…?
– Помнишь… – Я уже стояла одетая, даже отперла дверь, но решила все же сказать ему о том, о чем думаю постоянно. Потому что иначе буду жалеть – вот опять не сказала, опять струсила. Куда еще трусить, чего ждать? – Ника, ты еще года три назад говорил… Мы как-то шли после спектакля, где я играла Марию…
– Дерьмо был спектакль!
– Хорошо, я не об этом. Ты сказал, что хочешь, чтобы я родила ребенка. И что это свяжет нас с тобой на всю жизнь.
Ника постарался зевнуть.
– Не понимаю, к чему вы клоните, мэм.
– Ты можешь раз в жизни серьезно поговорить?
Ника протянул руку и стал отбивать пальцами какой-то сложный ритм на моей голове. Я убрала его руку.
Тогда он взял мой плохо расчесанный хвост и стал накручивать его себе на руку. Притянув меня совсем близко к своему лицу, он сказал:
– У ребенка должен быть отец, мэм. Усеките это. Раз и навсегда.
– Ты какого ребенка сейчас имеешь в виду?
– Много говорите, мэм.
Ника легко оттолкнул меня, прошел на кухню и включил там радио.
– «В ближайшие дни в Москве ожидается резкое потепление, до двенадцати градусов…»
– Тюнь, слышишь? – весело крикнул Ника. – До двенадцати! Ничего себе осень! Всегда бы так! Смотаться, что ли, мне в Европу на пару деньков? Поедешь со мной? Или нет, поедем мы лучше с мужиками в Баварию, пивка попьем…