Народники-беллетристы
Шрифт:
И подлинно слепота! Рваться вперед и в то же время защищать отжившую свой век старину! Желать добра народу и в то же время отстаивать учреждения, способные только увековечить его рабство! Считать мертвое живым, а живое мертвым! — кто, кроме слепых, не заметит бездонной пропасти подобных противоречий? Имеющий очи и пользующийся ими не боится ни исторического развития вообще, ни торжества капитализма в частности. Он видит в капитализме не одно только зло; он замечает также его "разрушительную революционную сторону, которая низвергнет старое общество". Вот почему, наблюдая современное разложение всех допотопных "устоев" русской социальной и политической жизни, имеющий очи человек с облегченным сердцем воскликнет: прощай, старая Обломовка, ты сделала свое дело!
H. И. НАУМОВ
В семидесятых годах Н. И. Наумов пользовался огромной популярностью в самых передовых слоях нашей народнической (тогда самой передовой) "интеллигенции". Его произведениями зачитывались. Особенный успех имел сборник: "Сила солому ломит". Теперь, конечно, времена изменились, и никто уже не будет так увлекаться сочинениями Наумова, как увлекались ими лет двадцать тому назад. Но и теперь их прочтет
Н. И. Наумова относят обыкновенно к числу беллетристов-народников. И это, конечно, справедливо, так как он, во-первых, беллетрист, а во-вторых — народник. Но его беллетристика имеет особый характер. Если у всех вообще наших народников-беллетристов публицистическому элементу отводится очень широкое место, то у Наумова он совершенно подчиняет себе собственно художественный элемент. Скажем более: в огромном большинстве случаев странно было бы даже и говорить о художественном элементе в произведениях Наумова: он там почти всегда совершенно отсутствует; Наумов, наверно, редко и задавался целью художественного творчества. У него была другая цель. В его очерке "Горная идиллия" любознательный и не лишенный известной начитанности мещанин Никита Васильевич Еремин, заброшенный судьбою в темную инородческую среду в предгорьях Алтая, замечает, что хорошо было бы "прописать в газете" ту страшную эксплуатацию, которой подвергаются инородцы со стороны кулаков и даже, своего ближайшего начальства. Но его останавливает то опасение, что его, пожалуй, поднимут на смех другие писатели, выше его стоящие на общественной лестнице. К тому же он не знает, "с чего начать". Наумову тоже захотелось "прописать" хорошо знакомое ему тяжелое положение русских крестьян и инородцев. Как человек образованный и умеющий владеть пером, он знал "с чего начать" и не боялся насмешек со стороны других писателей. Вот он и написал ряд рассказов, "этюдов", "сцен", очерков и проч. Все его сочинения имеют беллетристическую форму, но давке ори поверхностном чтении заметно, что эта форма является в них чем-то внешним, искусственно к ним приделанным. Ему, например, хотелось "прописать" ту поистине дикую и вопиющую эксплуатацию, которой подвергаются в сибирских селах, лежащих на их пути, рабочие, идущие по окончании летних работ с золотых приисков. Он, конечно, мог бы это сделать в простой статье или о ряде статей. Но ему показалось, что беллетристическое произведение сильнее подействует на читателя, — и он написал "сцены", носящие общее название "Паутина". Некоторые из этих сцен написаны прямо мастерски и обнаруживают несомненный художественный талант в авторе. Для примера укажем на сцену навязывания товара полупьяному рабочему Евсею в лавке "торгующего крестьянина" Ивана Матвеича ("Сочин.", т. I, стр. 88–97). Но это одно из счастливых исключений. Большинство же остальных "сцен", не переставая показывать хорошее знание автором описываемой им среды отличается страшною растянутостью и режущею глаза искусственностью. Эти сцены наскоро сшиты белыми нитками для изображения той или другой формы эксплуатации. Действующие в них лица не живые люди, а антропоморфные отвлеченности, получившие от автора дар слова, а лучше сказать: дар болтливости, и страшно злоупотребляющие им в видах просвещения читателя. Особенно болтливы эксплуататоры, которые иногда так прямо о себе и говорят: не ищите у нас ни стыда, ни совести [15] . Но им нельзя не быть болтливыми: болтливость является их первою и почти единственною обязанностью; если бы они не были болтливы, то они и не понадобились бы Наумову. Характеры кулаков обыкновенно рисуются у него посредством диалогов. Он куда-нибудь едет да делам службы, заезжает случайно к какому-нибудь кулаку и начинает задавать ему ряд вопросов, на которые кулак подает надлежащие реплики. Вопросы обыкновенно очень наивны, а подчас и прямо неуместны. Вот, например, богатый кулак Кузьма Терентьич в "Паутине" уверяет, что его жизнь — не жизнь, а "сущая каторга". По этому поводу автор спрашивает: "Если вы сознаете, Кузьма Терентьич, что подобное ремесло, которым вы занимаетесь, и тяжело, и опасно, так отчего же не оставите его, чтоб не испытывать более таких трудов и опасностей, а?" (т. I, стр. 65). Кулак доказывает, что это невозможно; разговор оживляется, затягивается на несколько страниц, а именно это-то и нужно автору, — свой наивный вопрос он задал именно ради этого. В очерке "Горная идиллия" уже упомянутый мещанин Еремин, разговорившись, упоминает о том, что сибирские чиновники, вопреки закону, не только не препятствуют продаже водки инородцам, но сами торгуют ею в инородческих улусах. "Неужели исключительно для торговли вином они и ездят в горы?" — спрашивает автор. Еремин, само собою разумеется, восклицает: "Не-ет-с, как это можно!" и затем подробно описывает подвиги чиновников. Таким образом, выходит интересный очерк, который вы, наверное, прочтете с большим удовольствием. Но если вы вспомните, какой наивный вопрос послужил поводом для этого очерка, если вы примете в соображение, что автор, т. е., лучше сказать, лицо, от имени которого ведется рассказ, само является чиновником, и что таким образом заданный им вопрос становится еще несравненно более наивным, то вы поневоле подавитесь первобытной простоте художественных приемов Наумова; вы согласитесь, что беллетристом его можно назвать лишь с оговорками.
15
В длиннейшей "сцене" расчета за постой крестьянин Марк Антоныч говорит обираемым им постояльцам рабочим: "У нас о совести-то энтой и попеченья не кладут, потому, сказывают, што хлеб-то на деньги продают, а на совесть-то его не вешают… Ну, и точно, чего сказать, по нашим местам все грешны перед Богом, уж праведного не сыщешь. По этому самому у нас и щи-то приправляют не молитвой, как у вас, а мясом" (т. I, стр. 154). Это сильно и вполне вразумительно даже для самого непонятливого читателя когда порок сам рекомендуется пороком, то его никто не сочтет за добродетель. Но даже и у Наумова порок не всегда склонен к саморазоблачению. Тот же бесстыдный Марк Антоныч, в ответ на восклицание одной из его жертв: "Грабь!" — укоризненно замечает: "Милый, зачем энти слова". Это много естественнее.
Автор не всегда дает себе даже и тот небольшой труд, который нужен для придумывания хотя бы и наивных вопросов. Чаще
Эти словоохотливые собеседники обыкновенно хорошо владеют народной речью [16] . К сожалению, они больше, чем это нужно, "заикаются от смущения", и тогда они говорят, например, так:
16
Говорим: обыкновенно, потому что не можем сказать всегда. Порой, рассказчик из крестьян говорит обыкновенным нашим литературным языком и только время от времени вставляет в свою речь слова вроде: "слышь", "лонись".
— "Ты… ты… ты… что ж это взъелся-то на меня? Разве я… я… я… обидел тебя чем?.. я… я… кажись, любовно с тобой", — и т. д. (т. II, стр. 146).
Согласитесь, что тут уже слишком много "заиканий", и что герой так выражает здесь свое смущение, как выражают его иногда плохие актеры на провинциальной сцене.
А вот еще одна особенность речи словоохотливых собеседников Наумова. Все они "с иронией говорят", "с иронией произносят", "с иронией спрашивают" и т. д., и т. д. Без "иронии" или "насмешки" они не произносят почти ни одного слова. Вот пример:
"— Што ж, ты спасеньем хоть согреваться, што ли, в этой скворешнице-то? — сиронией спросил он.
— Спасеньем! — ответил тот.
— Давно ли ты на себя блажь-то эту напустил?
— С тех пор, как Бог покарал меня за грехи мои.
— А-а-а, — протянул он, — стало быть, много же грехов-то было, хе, хе, хе, што заживо греют тебя? — с насмешкой спросил он…" (т. I, стр. 209).
Или:
"— Милости просим, батюшка… погости ужо, присядь, авось погодка-то и скоро перейдет на твое счастье… Не шибко, штобы красно у меня было здеся! — с иронией продолжал он" (т. I, стр. 30) — и т. д.
Эта всегда старательно отмечаемая автором "ирония", которая сменяется лишь "сарказмом" или "насмешкой", под конец надоедает и раздражает, как неуместное повторение одного и того же места. Автор легко мог бы избавить читателя от этой докуки, предоставив ему самому замечать иронию, когда она сквозит в словах действующих лиц. Он не сделал этого. Ему хотелось обрисовать характер русского народа. По его убеждению, ирония составляет одну из ярких черт этого характера, — и он насовал везде "иронии" и "сарказмов", не допуская даже и мысли о том, что они могут надоесть читателю.
У Наумова никогда не было большого художественного таланта. Но уже одного такого очерка, как "У перевоза" или "Деревенский аукцион", достаточно для того, чтобы признать его талантливым беллетристом. В пользу его художественного таланта свидетельствуют также
и т. п., как бы для напоминания читателю, что он, рассказчик, не "интеллигент", а крестьянин. Наумов так хорошо знает язык крестьянина, что ему ничего не стоило бы устранить этот недостаток. Но он, очевидно, даже и не замечает его, будучи равнодушен к форме своих произведений, многие отдельные сцены и страницы, разбросанные в двух томах его" сочинений. Но он не культивировал своего художественного таланта, лишь изредка позволяя ему развернуться во всю силу, чаще же всего сознательно жертвуя им ради известных публицистических целей. Это очень вредило таланту, но нисколько не мешало практическому действию сочинений.
Какие же практические цели преследовал Наумов в своей литературной деятельности? Их следует выяснить именно потому, что его деятельность встречала такое горячее сочувствие в среде самой передовой молодежи семидесятых годов.
В очерке "Яшник" автор, приступая к рассказу, делает следующую знаменательную оговорку:
Я не буду вдаваться в подробное описание лишений, горя и радостей, какие встречались в жизни Яшника, из опасения не только утомить внимание читателя, но и показаться смешным в глазах его. Описывая жизнь героя, взятого из интеллигентной среды, автор наверное может рассчитывать, что возбудит в читателе сочувствие и интерес к горю и радостям избранного им лица, потому что горе и радость его будут понятны каждому из нас. Но будут ли понятны нам горе и радость таких людей, как Яшник? Что сказал бы читатель, если бы автор подробно описал ему радость, охватившую Яшника, когда у него отелилась корова, купленная им после многих трудов и лишений и долго ходившая межумолоком, лишив детей его единственной пищи — молока? Разве не осмеял бы он претензии его описывать подобные радости таких ничтожных людей, как Яшник? В состоянии ли мы понять глубокое горе Яшника, просчитавшегося однажды на рубль семь гривен при продаже на рынке корыт, кадушек, ковшей, которые он выделывал из дерева в свободное от полевых работ время? Конечно, мы бы с удовольствием похохотали, если бы нам талантливо изобразили всю комичность этого бедняка, который несколько дней после того ходил, как потерянный, разводя руками и говоря: "А-ах ты, напасть, да не наказанье ли это Божеское: на целые рубль семь гривен обмишулился, а-а?" Но понять горе человека, убивающегося из-за такой ничтожной суммы, мы не можем. В нашей жизни рубль семь гривен никогда не играют такой важной роли, какую играют они в жизни таких людей, как Яшник. Мы отдаем более лакею, подавшему нам богатый обед в ресторане. Тогда как Яшник, для того, чтобы выручить рубль семь гривен и отдать их в уплату причитающейся с него подати, выгребал последний хлеб из закрома и вез его на рынок на продажу, питаясь с семьей отрубями, смешанными с сосновой корой и другими суррогатами, глядя на образцы которых, выставляемые в музеях, мы только пожимаем плечами от удивления: как могут люди питаться подобною мерзостью? Итак, избежав всех этих неинтересных для нас подробностей, я прямо перейду к рассказу того эпизода в жизни Яшника, который имел роковое влияние на судьбу его… (т. I, стр. 213).
Эта длинная оговорка есть прямой упрек нашему "обществу", которое не умеет сочувствовать народному горю. Изображению этого горя в одном из его бесчисленных проявлений посвящен цитируемый очерк. Сам по себе он очень плох: от него веет какою-то почти искусственною слезливостью. Но цель его совершенно ясна: Наумов хотел показать, что даже такой во всех смыслах маленький человек, как Яшннк — что-то вроде "сидящего на земле" Акакия Акакиевича — способен к благородным порывам и что уже по одному этому заслуживает сочувствия. Мысль эта, — нечего говорить, — вполне справедлива, но уж очень элементарна, до такой степени элементарна, что невольно спрашиваешь себя: да неужели же подобные мысли были так новы для передовой интеллигенции семидесятых годов, что она считала нужным горячо рукоплескать высказавшему их писателю?
Любовь Носорога
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Новый Рал 8
8. Рал!
Фантастика:
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Отрок (XXI-XII)
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
