Нас время учило…
Шрифт:
«Что такое счастье – это каждый понимал по-своему. Но все вместе люди знали и понимали, что надо честно жить, много трудиться и крепко любить и беречь эту огромную счастливую землю, которая зовется Советской страной».
В символе веры было две лжи. Не все из идеалистов – из энтузиастов – успели это понять прежде, чем пропали.
Лев Разумовский не пропал. На войне он потерял, кроме иллюзий, только руку, не жизнь.
И вернулся в счастье. Которое, как он понял раз и навсегда, бывает исключительно в любимой семье и в любимой работе, больше нигде.
Кстати: заметили ли вы, что это слово – счастье –
Мышка бежала, хвостиком махнула, словечко упало и разбилось, смысл вытек, осколки золоченой скорлупы растерлись в пыль.
Возможно, Лев Самсонович был самым счастливым человеком из тех, кого я встретил в жизни. Потому что его все любили. Потому что нельзя было его не любить. По-моему – хоть я, конечно, и не особенно в этом разбираюсь, – он воплощал мечту каждой женщины. (А женщины знают, о ком мечтать.) Умен, добр, бесстрашен, талантлив. А еще в нем была черта, которую не знаю, как назвать, кроме как чистотой. (Читая эту книжку, слушая звучащий в ней голос, вы поймете.)
Мыс ним, собственно, поэтому и не подружились. Он был мне не ровня. Как металлический кувшин – глиняному. Я его стеснялся. Он был настоящий. А я – унылый циник, исковерканный безнадегой Застоя.
Но я им восхищался. И как же я рад, что дожил до этой книжки. А как он был бы рад увидеть ее. Пусть правда в нашей стране обесценилась. Для настоящих людей она все равно дороже всего, даже своей страшной себестоимости. Потому что человеческий ум без нее умирает от удушья.
О книге «Нас время учило…»
У этой книги – запах абсолютной правды. Как только началась эта дорога семнадцатилетнего человека на войну – так сразу, с неминуемой какой-то естественностью, всплыла передо мной шаламовская Колыма. Когда совершенно не думаешь о литературе и лишь потом вспоминаешь о ней – но лишь как о ковше, которым автор зачерпнул из живой дымящейся жизни и донес до меня ее, не расплескав и не разбавив: пей, брат.
Да не подавись, добавлю я, а постарайся все же переварить – потому что это действительно так оно и было и пережито под постоянным прицелом близкой смерти: от пули, от ножа, от сапога.
Ну и на что мне эта правда?
Ну, мало ли… например, чтоб отличать от вранья.
Я благодарен всем, кто причастен к выпуску этой книги. Она, простите за банальность, безусловно найдет своего читателя, и это почетная обязанность причастных – помочь ей перестать быть просто рукописью, пусть даже опубликованной в толстом журнале. Эта книга нужна читателям всех поколений.
Дети блокады
Светлой памяти моей сестры –
Мирры Самсоновны Разумовской
посвящаю
Часть первая
Семья
До войны наша семья жила
Окна квартиры смотрели на юг, солнце било в них все лето, наполняя комнаты зноем, и множество мух летело с находившейся во дворе помойки. После революции дом не ремонтировался, и штукатурка на стенах местами облупилась, обнажив бурый кирпич. Панель у дома состояла из выщербленных плит, а проезжая часть была вымощена крупным булыжником, по которому с грохотом проносились телеги с лошадьми. Этот грохот создавали железные обода на колесах, светлые от постоянного трения. Были и особые, шикарные телеги с резиновыми шинами и высоким сиденьем-сундучком для возчика. Они двигались относительно бесшумно и вызывали у нас, мальчишек, особое уважение. Лошади-тяжеловесы с мохнатыми щетками у копыт были украшены рядами желтых круглых латунных блях на сбруях.
К середине улицы булыжник сходился под наклоном, образуя скат для дождевой воды.
Напротив дома за дощатым забором помещался склад утильсырья, и туда часто съезжались подводы с разным хламом.
Я любил торчать у окон и наблюдать жизнь улицы. Особое удовольствие доставляли мне выпивки возчиков и последующие частые драки.
Выпивали возчики смачно. Достав из сундучка светлую бутылку, они аккуратно распечатывали ее и, отмерив темным корявым пальцем треть содержимого, запрокидывали в рот и с бульканьем выпивали свою долю. Затем передавали другому.
Буханка хлеба, зеленый лук и вобла были уже разложены на передке телеги. Хлеб разламывали на большие куски и отправляли в рот вместе с перьями зеленого лука; воблу же разламывали на мелкие кусочки, предварительно ударив ее о голенища грязных сапог, и медленно со смаком пережевывали и сосали.
Выпив и закусив, возчики разбирали вожжи, подстегивали лошадей, которые с места срывались рысью к Забалканскому (Московскому) проспекту, и улица наполнялась невообразимым шумом.
Вход во двор ограничивали две покосившиеся гранитные тумбы, а над воротами висел гипсовый барельеф со знаком Осовиахима, который я любил разглядывать. Винтовка, перекрещенная пропеллером, в обрамлении листьев и лозунга озадачивала, что бы все это значило и как это сделано?
Вход во двор был переходом от света к мраку. Двор-колодец, куда никогда не заглядывало солнце, узкий и грязный, был заставлен поленницами дров, между которыми мы, мальчишки, играли.
Рядом с домом, впритык к нему возвышалась громада Института гражданских инженеров, переименованного потом в Ленинградский инженерно-строительный институт (ЛИСИ).
ЛИСИ всегда строился, и все детство перед моими глазами торчали деревянные леса, начинавшиеся за дощатым забором. Оттуда постоянно слышались стук молотков и скрежет пил, оттуда всегда летела пыль, оттуда же раздавался громкий звон, когда сторож бил молотком по подвешенной рельсе, возвещая о часе обеда или конце работы.
Нас, мальчишек, стройка притягивала постоянно. За забор лазить запрещалось, и именно поэтому мы ежедневно лазили туда и бегали по скрипучим рельсам. Самое же большое удовольствие и даже долг каждого мальчишки, обязанного доказать, что он не трус, заключались в том, чтобы прокрасться, минуя сторожа, к рельсине, бабахнуть по ней камнем и мчаться стрелой назад, через забор, к дому.
Были и другие уличные игры: лапта, маялка, пристенок, футбол, а также категорически запрещенные катания на перилах.