Наш город
Шрифт:
На Петьку гляжу, на жилку Петькину. Двинуться не могу. Словно сковал нас кто железом каленым.
Что Петька — то и я.
Петька хныгнул носом, утерся, и я утерся. Петька из окна высунулся, словно крикнуть хочет в баню, чтобы пальнули. И я тоже шею вытянул.
И понял я, что одно мы с Петькой. Что мне самому не двинуться. Что Петька — то и я.
А Петька ждет.
Нету. Тихо.
Не пальнут больше.
Опять утерся Петька, шепчет чего-то. И я утерся, как он, рукавом. Никогда я не утирался так. И тоже шепчу.
Тихо.
Нет. Не пальнут больше.
Еще руганулся Петька,
Из ворот выпустили, не держали.
Бежим по улице. Как в чернилах.
Вдруг за нами такой треск посыпался, во сто раз хуже прежнего.
Обрадовались, значит, — налетели на баню!
Некому в них, чертей, палить больше.
А мы бежим.
Сначала я не видел Петьки, знал только, что впереди он. Из-за пальбы не слышно его было. Да я знал, — здесь он. Не отстать мне, как железом связан… Потом видеть стал. Камень ему подвернулся — поднял и дальше. И я поднял камень, бежим.
Улица нам навстречу заборами, потом домами…
Сзади пальба меньше стала. Все меньше — и стихла. Совсем, значит, конец.
А мы бежим. Дома боком едут окошками светлыми.
На площадь свернули. Аптека там. Шары в ней светлые. Один красный, другой лазоревый.
К аптеке бежим ближе… ближе…
Вдруг — бах…
Это — Петька камнем.
Дребезнуло — и к чорту потух шар лазоревый Еще: бах, бах… Темно в аптеке было, только шары светились. Еще темней стало.
Наметил я в красный… бах.
Серая стала площадь, большая…
Еще… бах, бах.
Царапаем из мостовой булыги, пальцы в кровь. Большие булыги пошли, не кинуть.
В карманах ищу. Вдруг — полтинник. Куда его к чорту!
Наметил в верхнее стекло — дзик! Как пулька. На, жри краденый!
Как убитый спал. Утром на двор вышел. Баня-то как ерш. Торчит все из нее, крыша вся-вся разворочена. Вошел туда, а стены-то шершавые от щепок: поведешь головой — от дырок светятся. А одна пуля борозданула по всему потолку. Так щепки бахромой и торчат, от стены до стены.
Что — человек пуле этакой? Холодно мне стало от конца такого. Опять я пустой стал. И страшно, что пустой.
Не знал тогда, что не конец это, что другой конец был.
Затемнело в бане чего-то. Обернулся: Ленька. В окно засматривает, и рожа смеется.
Вот дурак! До смеху ли тут!
А он:
— Санька! Иди: чего скажу!
Что скажет? Дурак! Он всегда такой отчаянный. Ему все наплевать.
А он меня в малинник тянет.
— Утекли! — говорит и подмигивает на баню.
Не понимаю ничего.
— Что утекло?
— Утекли через пол!
Почему-то вода мне мыльная представилась, что через пол утекает из бани. Ничего понять не могу.
— Дурак, утекли! Не словили их головотяпы-то. Через пол!
Опять в меня нахлынуло, опять жилка пошла рваться.
— Говори — что!
— Ну, удрали, дурак непонятный! Как стали отраву лить, — сволочи, чего выдумали! — зарычало у меня… Я — как собака: вот, вот рванусь зубами… Делать надо скорей… А чего делать — не разберу. Рычит у меня. Ни чорта не разберу… Я — в котел. На брюхе лежу, зубы в солому… Понимаешь?.. Тут и сообразилось мне, что удрать из бани можно: через пол в закоулочек, где бревно-то прогнивши… Не
„— Стой! Тут есть кто — то!“
Смотрю они это — Андрей с Иосей. Вот здорово: удрали, значит!
„— Я это, я!“
Чуть не ору от радости.
„— Я — шепчу. — я, что колбасу вам покупал!
„— Ты как тут?
"— Из котла, говорю. У нас котел. Мы тоже в котле живем.
"— Во, молодцы — ребята!"
А тут палить начали головотяпы-то. Ввох! Обрадовались — на пустую-то баню набросились. Дуют, дуют, — как война!
Дуй, думаю, дуй, сволочь паршивая, дуй, много надуешь.
"— Вы, говорю, дяденьки, рекой утекайте. Мелкая она. Пупа не выше. Как перейдете на тот берег — сразу далеко будете. Не словить вас головотяпам-то".
Во как, понимаешь? Малинником через Серегин огород в поленницы выбрались — и поминай как звали. Рекой… Вернулся я. А эти как угорелые. Как черти поганые. В шинелях-то. Что ведьмы мечутся.
"— Оцепляй, оцепляй?"
Оцепляй, думаю, оцепляй, выцепишь фигу с маслом!
— Во!
И пропал Ленька.
И явственно, явственно лес мне представился. Опадает золотом. А там Андрей с Иосей, шуршат листьями, шагают. Андрей большой, светлый, сильный, руки у него теплые. А Иося маленький, чернявый, горбоносенький. В брюках он.
Не дорогой идут. Нельзя нм дорогой. Устанет Иося, подсобит ему Андрей, как тогда у бани. Может, и на руках понесет.
В карманах у них штуки эти электрические и револьверы… И нельзя им оттого на людях быть. Тайно им быть надо!..
Защемило у меня под курткой. К ним бы, вот бы к ним! Далеко они теперь…
Ушли Андрей с Иосей.
И опять в нашем городе тихо стало и обыкновенно.
Пашка, как и прежде, до всего этого, зимогором был, — так и теперь остался. Сидит где-нибудь на тумбе у самой дороги, босой и простоволосый. Потому что бареточки-то евоные балетные еще раньше цилиндра кончились. Зато он все время почесывает одной ногой об другую и ко всякому, кто мимо проходит, пристает с разговорами.
Разговоры все у него насчет курева.
Если идет дяденька какой и не курит, Пашка завсегда его спросит:
— Эй, папаша, там, или брательник, покурить нет ли?
Бывало, что и покурят с ним. А если идет с папиросой кто, Пашка сейчас же смотрит: какая папироса?
Если недавно закурена, у Пашки тогда одно слово:
— Дай затянуться.
А ежели уж кончается, тогда:
— Эй, оставь покурить!
Пашка уж знает, что цельную папиросу никто ему не даст.
Тетка Панафида наверно и сейчас не помнит, когда она именинница. А в аптеке новые стекла вставили — только уж не цельные, а в переплет. И шаров разноцветных нету больше. Правда, потом на одном окне поставили бутылку большую. Голубую.