Наш старый дом
Шрифт:
– Опять Нюру видела, - скажет она утром, - и мамочку с Ниной, они меня звали куда-то. Опять Славочку, Колю...
Но теперь - вечер. Старая мать моя молится в нашем старом доме. Я - на воле.
Низко и медленно летит на ночлег с полей черное воронье. Тянутся долго, кричат. Снова - покой. Высоко в небе - щебет ласточек. Там же, но выше, в самой глуби, - нежный переклик щуров. Щур золотистый... Это - в небе.
На земле же, рядом со мной, - старая летняя кухонька. Стены ее облупились, потрескались, шиферная крыша замшела. Сарай и вовсе убог. Зимний буран содрал его ненадежную кровлю. Весною приехали, на скорую руку набросали сверху старые жестяные листы, кирпичами их придавили. Стоит
Старая кухня, старый сарай, старый погреб... На старый наш двор пришла пора запустенья. Мелкая трава "гусынка", почуяв волю, полонит двор. Зарастают даже тропинки. Остались лишь простые цветы: петуньи, ноготки, бархотки, астры. Петуньи теперь цветут фиолетовым, белым. Вечером нежно пахнут. Позднее, ближе к осени, распустятся махровые астры.
Но трава, трава... Полонит двор, и нет с ней управы.
Все гуще, просторнее расползается виноград. Когда-то он затенял лишь веранду, а теперь его зелень закрывает полдома. Смородина, задичав, палисад полонила.
Нет, это не просто дворовая зелень: лебеда и "гусынка", виноград, вишеньё, смородина. Это трава забвенья полоняет наш старый дом.
Когда подходишь или подъезжаешь ко двору нашему с улицы, дома не видно, он потонул в зелени. Соседские - на виду. А наш год от года все горбится, усыхает, уходит в землю, словно старая мать моя - последняя хозяйка старого дома. Они умрут вместе - мама и старый дом. Она умрет, я уйду, а дом рухнет. Я знаю все его немощи: глухая стена год от году выпирает внутрь, особенно на венцах нижних; прогнил потолок, местами пальцем можно проткнуть. Полы уже много лет грызет древоточец. По ночам я слышу, как он скрипит, пробивая новые и новые ходы.
Старый дом наш, старый двор - это старая жизнь, с которой настала пора прощаться, потому что нет в мире вечного.
А в пору прежнюю, давнюю, дом наш в уличном порядке стоял горделиво: деревянный, из пластин рубленный флигель в два окна. И разве можно было его равнять с землянками да мазанками наших соседей: Коротковых, Иваньковых, Сурковых, других Коротковых, Мирошкиных. Тогда, сразу после войны, ладили не строенья, а лепленья да норы: земляные да глиняные стены; крыша - она же и потолок - вербовый плетень, промазанный глиной с навозом; земляной, тоже глиной промазанный, пол; жалкие оконца - куски стекол, вмазанные без рам и переплетов. Летом наши мазанки да землянки бугрились, словно грибы "подпесочники", которые лишь поднимают землю, наружу не выбираясь; зимой снега и метели напрочь хоронили это бедное жилье. Из школы вечерней порой возвращаешься, после второй смены, - не поселок - снежная пустыня. Лишь кое-где из сугробов помаргивают мерклые огоньки керосиновых ламп.
Война постаралась. Сталинградская битва. Поселок наш - у самого Дона, на переправе. Досталось ему от чужих и своих. Говорят, пуля - дура. Но ведь снаряды - не умней. Поработали, постарались. Сейчас сижу, вспоминаю, кто из моих товарищей, из соседей как жил. Сплошные землянки да мазанки. Горкушенковы, Ниумирухины, Чапурины, Варениковы... Все подряд. Лишь кое-кто начинал привозить с окрестных хуторов дома. На месте разберут, быками везут в поселок, здесь собирают, ставят. Так приехал и наш дом с хутора Рюмино-Красноярский. Хозяева привезли его, поставили, но жить почему-то не стали.
Мы же первые три года после приезда в поселок мыкались по чужим углам, снимая квартиры. Последний наш домок и сейчас живой. Он нам нравился: домик невеликий, но деревянный, с крохотной верандой. И соседи хорошие. Хозяева продавали этот домик, но цена оказалась для
Тогда и купили мы нынешний свой дом за четыре с немногим тысячи и к тому же с долгой рассрочкой. Это был черный прокопченный сруб в одну комнату, даже без сеней. Для меня это память лишь зрительная. А для старших поначалу сердечная боль. Мать моя и сейчас вспоминает, и тетя Нюра до смерти говорила, как тягостно было входить в новое жилье.
Но семья наша к тому времени уже столь натерпелась в жизни... Смерть моего отца, дяди Петины тюрьмы и ссылки, общие мытарства за кусок хлеба, за угол. Для того моя мать с тетей Нюрой и съехались, сбились под одну крышу, чтобы вместе пережить трудные времена, которые как начались в тридцать восьмом году, так и не кончались. Из далекого Забайкалья, с Приморья, из Игарки, через казахстанские ссылки в пустыне - и наконец в Россию, в малый поселок на берегу Дона. И здесь - по чужим углам. И вот этот сруб посреди голого двора. Даже забора не было. Окошки - маленькие, внутри - темно и черно. Квартировал там бобыль-инвалид с деревяшкой вместо ноги.
Но все же - свой угол после стольких лет и годов мытарств. Взрослым уже под сорок, а все - чужие углы. Мне - шесть лет. Я - самый счастливый. Старшим - долгие труды и труды: отскоблить дом, переложить печь, коридор пристроить, поставить летнюю кухню, сараи, катух для коровы, курятник, закут свинье, выкопать погреб, колодец, заборишком хотя бы ледащим, но обнести двор и огород.
Для старших - долгие труды, которые не были для них внове. От первого дома, родительского, в Самаринском Затоне, на реке Шилке, тетя Нюра и мать моя сменили столько углов, им счета нет. Порой начиная с голой земли, как в Майеркане, среди казахской степи, в Или, где вовсе пустыня. Игарка, Дудинка, Бурлю-Тюбе, Балхаш, Хабаровск, Благовещенск. Из края в край гонял НКВД семью врага народа, японского шпиона. Сам "шпион" и вовсе на тюремных да лагерных нарах Хабаровска, Алма-Аты, Архангельска.
Теперь - снисхождение. Пусть "без права жительства в областных центрах", пусть занесенный донскими песками поселок, надзор НКВД. Но все вместе и вроде никуда не гонят. Работать разрешили. И наконец - свой домишко. Может, даст бог покоя...
Спасибо. Дал. На этом дворе, на своем, дядя Петя прожил двадцать лет и умер, упав возле яблони. Я перенес его на веранду, бросился за врачом - добро, что больница недалеко. Но он умер. Вначале лицо стало черным, потом посветлело. А на том же самом месте, во дворе, под яблоней "яндыковкой", на двадцать пять лет мужа пережив, упала и тетя Нюра. Но умерла не сразу, а еще больше недели, целых девять дней, отходила. И умерла.
Воскресные пирожки
Домашний дух для меня - это воскресные пирожки, их сладкое благоухание. В детстве каждое воскресенье просыпаюсь и сразу чую: тетя Нюра пирожков напекла. Позднее, приедешь из города в день воскресный - дом родной встречает духом печеного. Калитку отворяешь - и радуешься: тетя Нюра пирожков напекла.
Вот они - золотистые, в поджаристой корочке, подъемистые, пышные. Разломишь ли, откусишь - и открывается ноздреватая плоть печеного и сочная, дразнящая нюх начинка. Когда стали получше жить, нечасто, но появлялись пирожки с мясом да ливером. А прежде - с картошкой да капустой, летом - с яблоками свежими, зимою - с сушеными. Но разве дело в начинке...