Наша фабрика
Шрифт:
– Или на улице.
– Да, или на улице. Мы всю погоду в этих классах просиживаем. Я как раз давно не гуляла.
– Так что, может, остановим эту комедию?
Рысак церемониться не стал и заржал во весь свой колхозный голос. Я отшвырнул пионерскую чопорность и подключился к нему.
Класс тоже не преминул грянуть.
– Ка-ме-ди-ю!! – квохтала Рысачина.
– Пирогов! – звучала общая мысль класса.
Англичанка встала, обращаясь к нам:
– Дети.
Мы проглотили глум и
– На улице лучший день, дети, – рекла англичанка. – Ради чего вы его пропускаете? Ради ху из он дьюти? Ради ай эм ленин инглиш? Ничего вам этого не надо. Собирайтесь и выходите на улицу.
– Но как же так? – возразил староста, этот голубой. – Если увидит директор?
Он всюду вставлял своего подхалимского директора, так как хвастался знакомством: однажды тот после всяких там старостиных докладов запомнил старосту и несколько дней в коридоре здоровался по имени, причем не говорил: Эй, Каляцкий, прочь с дороги! а говорил: Доброе утро, Игорёша! и жал руку, чем, конечно, напрочь испортил старосте сознание, заставив на всю жизнь загордиться.
– Псик! – сказала англичанка, стукнув кулачком по столешнице. – Какой еще директор? На улице нет никаких директоров! Я сказала: собираемся и выходим!
На ней уже были надеты куртка и шапочка.
Нас ее слова убедили, и мы ринулись складывать книжки и одеваться: все, впрочем, кроме Каляцкого.
– Я остаюсь, – сказал он. – Мне надо отсидеть урок, я староста.
– Такой маленький, – удивилась англичанка, – а уже маразматик. Смотри, даже Дименко собрался.
– Нет, – занимал парту Каляцкий, – не пойду.
И схватил руками края, чтобы не дать себя выворотить.
Никто его выворачивать не намеревался: мы вышли себе спокойно в дверь, и он лишь проводил наши спины своим фирменным огорчительным глазом, облоктевая свой бесполезный стол.
– Не будет никакого урока, Каляцкий, – потщилась еще раз его спасти выходившая последней учительница. – Ты что, не понимаешь?
Он промолчал, выражая лицом выпуклое сопротивление, и остался сидеть одинешенек в пустом кабинете, наш вконец поверивший директору маленький взрослый староста.
Происходящее воодушевило всех, включая девочек и бескрылых увальней. Впереди гурьбы, совершенно не боясь никого, повалил Деменко, махая целлофановым пакетом с книжками; англичанка семенила следом, скромно засунув руки в рукава и закольцевав их до бесконечности. Мы двигались с приятным страхом, не галдя, но особенно и не крадучись: торжественно: и, слыша глупые ливни слов из кабинетов, радовались, что свой такой ливень смогли хоть на недолго оборвать.
– Блин, никто не знает! – шептал мне Рысак. – Козырно!
На нашем пути старел кабинет химии, в двери которого стекло покрывало окно, и химица шевелилась возле
Англичанка кивнула привет, и химица, сжигаемая черным любопытством, метнулась к двери.
– А куда это вы идете всем классом? – высунулась она в коридор.
– А это мы на улицу гулять, Ирина Степановна, – улыбнулась англичанка, и мы в подтверждение тоже улыбнулись, будто любим химицу, или уважаем: сбыли ей наши хорошие детские лица.
– А урок? – глотнула химица.
– А мы его сегодня не хотим, Ирина Сепановна. Идем прогуливать.
– Я что-то не поняла: по какой причине?
– Там осень стоит. Жалко пропускать, – ответила англичанка и безотлагательно повела нас дальше.
Химица, зная правду, отшиться так просто уже не могла.
– И мне жалко пропускать, – бежала она за нами, бросив свой класс. – Что, тоже теперь урок прогулять, что ли? Если всем жалко, то всем прогулять?
Темный коридор был похож на темницу, и она была похожа на выросшее в темноте растение.
– Ирина Степановна, вы совершенно правы! – соединив брови, сказала англичанка. – Пойдемте вместе!
– Я не могу! – шептала химица, сияя от радости как вакшенный сапожок.
– Сколько можно указкой пырять, Ирина Степановна! – тоже перешла на шепот англичанка. – Неужели за всю жизнь ни разу не прогуляем?
– Да, – уговаривалась химица, – очень хочется.
– Бросайте свой неблагодарный класс, и за нами, – неукоснительно спускалась англичанка во главе нашего косяка на первый этаж.
Химица растерянно катила ноги, тремя частями будучи с нами, а двумя оставаясь за класс. На лестничном свету ее веснушки шало серели, походя на кривые заплатки.
На первом ярусе терял время, толкая стену, физрук в нарядном лоснящемся спортивном костюме. Его лицо обманывало публику, имея лоб, и имея маленькие, как младенческая ладонь, теплые, обдыханные носом усы.
Говоря с нами, он вздувал глаза и вел себя как дурак, потому что считал нас маленькими детьми. Больше всех он любил Рысака, потому что чувствовал в нем родную душу.
– Рысак! – громогласно кричал он издалека.
– Что, Петр Петрович? – жалобно отвечал Рысак, стыдясь такой фамильярности.
– Иди-ка ты сюда, – многозначительно звал физрук, пугая Рысака возможностью получить подзатыльник. Рысак, шаркая ногами, подходил, и физрук просто жал ему руку или тряс плечо: настоящие подзатыльники он любил давать экспромтами, исподтишка.