Наша восемнадцатая осень
Шрифт:
Витя смотрел на меня с легкой улыбкой.
– Трудно? А я вот давно решил: только консерватория!
– Почему? – спросил я,
– Тоже не знаю… Может, потому, что музыка делает человека счастливым…
– Не всякая, Витька,
– Конечно, Но я говорю о настоящей музыке, О музыке, которая возвышает человека, а не глушит его, не делает из него болвана… Ленинградская консерватория!… – сказал он мечтательно, – Глинка, Бородин, Римский-Корсаков, Венявский… Имена-то какие! Эх!
Он замолчал и задумался.
Внизу, по серой
– Пойдем, – спохватился вдруг Витя, – А то еще будут искать.
Мы начали спускаться с горы.
Я чувствовал, что Витя что-то утаил от меня, что-то не досказал, Не для разговора же о музыке и о нашем будущем пригласил он меня на эту вершину!…
Поужинав в гарнизонной столовой, мы готовились ко сну в полутьме неуюшого нашего зернохранилища.
– Шинели бы хоть выдали, чем они там в штабе думают! – ворчал, подтыкая под себя одеяло, Гена Яньковский,
– Курсачи небось в настоящих казармах, а мы на задворках, как не родные, – отозвались с другого топчана.
– Терпи, солдат, в генералы выбьешься!
– Тебе смех, а у меня все горло завалило, жрать не могу.
– Армия, брат.
– Горячего бы чайку сейчас… С халвой…
– Ишь чего захотел! Может быть, еще водки стаканчик?
– Хлопцы, а сержант уже дрыхнет!
Действительно, с топчана, на котором спал Цыбенко, несся храп с легким присвистом.
– Во дает! – с завистью сказал Миша Усков, – Пушкой не прошибешь!
Мы удивлялись и завидовали несокрушимости Цыбенко. Он засыпал мгновенно и спал, широко разметавшись по своему топчану, отбросив с волосатой груди одеяло и раскрасневшись, будто после хорошей бани. Он не замечал холода, не страдал от жары, и мы никогда не видели его усталым. Вернее, все это для него было такими мелочами жизни, на которые не стоило обращать внимания. Когда мы, совершенно размякшие от зноя и от бесконечных "ложись!", "встать!", "бегом марш!", валились где-нибудь в холодок, он с жалостью смотрел на нас; "Ну що, солдаты, пристали?" – "Жарко, товарищ сержант. Солнце печет". На лице его отражалось искреннее удивление; "Тю, солнце!… Ну и хай соби пече. А вам-то що з того?"
В глубине души мы восхищались своим сержантом, непрерывно сравнивали себя с ним, но сравнения были не в нашу пользу. Чего-то у нас внутри еще не хватало, в чем-то нам нужно было еще дотягивать, что-то приобретать… "Настоящий чоловик должон буть во! – поднимал Цыбенко кулак и поворачивал его перед нашими лицами. – Щоб унутри душа, а не балалайка".
…Мне становилось грустно. Неужели всю свою жизнь человек должен учиться быть человеком?
…А у таких,
Тускло мерцает "летучая мышь" на тумбочке дневального. Снаружи осторожно ощупывает казарму ветер. Иногда холодные пальцы его, пробравшись сквозь щели, скользят по нашим лицам, но мы уже согрелись, некоторые уже заснули, некоторые переговариваются вполголоса,
– Левка, помнишь, как в лесу у Столовой горы мы нарвались на диких кабанов?
– А новогодний маскарад во Дворце?
– А помнишь, как Боря Константиныч засадил всему классу общую пару за закон Бойля – Мариотта?
– А помните…
– Ребята, как вы думаете, возьмут немцы наш город или…
– Ты что, с ума съехал?… – Гена Яньковский даже приподнимается на топчане и с испугом смотрит на Витю Денисова.
– А чего здесь особенного? Если Пятигорск взяли, Георгиевск, Минводы, то наш-то уж запросто. И так он уже почти у них в тылу.
– Драться все равно будут. До конца.
– Конечно будут. Только гарнизон-то у нас… Ни танков, ни броневиков…
– Зачем же нас угнали сюда? Почему не оставили?
– Это дело командования. Они знают.
– Интересно, после того налета еще бомбили?
– Мне мать ничего не писала. Вроде пока спокойно…
– Чего у нас бомбить-то? Дома отдыха да десяток зениток?
– Не скажи, А гидротурбинный завод? А мясокомбинат?
– Ну уж и завод! Два цеха и один сарай…
– Да они рушат все подчистую! Даже на отдельные хаты бомбы сбрасывают.
– Мне раненый один на базаре рассказывал: увидит в поле человека и пикирует прямо на него. Гоняется до тех пор, пока не пригробит.
– Вот сволочи!
– Эй вы, вторая школа! Хватит! Дайте спать людям.
Мы умолкаем.
Снова слышно, как шелестит ветер снаружи и где-то далеко за станцией вскрикивает паровоз.
Я натягиваю на голову одеяло и закрываю глаза.
– Подъем!
Уже? Тьфу, пропасть! А мне показалось, что я только заснул…
– Швыдче давай! Швыдче! Швыдче!
Свежий, подтянутый, розовый Цыбенко стоит в проходе между топчанами, как всегда засунув большие пальцы рук за ремень. Солнце полосует сарай во всех направлениях. Теплые ромбы, квадраты, треугольники лежат на полу. На них пляшут одевающиеся.
– Га! – изумляется сержант, увидев, что мы выскакиваем из-под одеял одетыми. – Ну, вояки! От бисовы дети!
Но больше не добавляет ничего. Только губы у него подергиваются от смеха.
После обязательной пробежки вокруг казармы, умывания и завтрака он сообщает:
– Сегодня пидемо на оборону.
Склад
Ротный старшина выдает на двоих ломик и большую саперную лопату, лезвие которой так остро, что им, наверное, можно заточить карандаш.
Я втыкаю лопату в землю и слегка нажимаю ногой. Лезвие идет в дерн с легким шипением.