Наша восемнадцатая осень
Шрифт:
Я делаю шаг вперед. Еще один. Приостанавливаюсь. И резко поворачиваюсь кругом, лицом к шеренге.
Сто глаз сходятся в одной точке, В центре – я и лейтенант.
Пауза.
Потом обыденный, немного усталый голос лейтенанта, такой, каким он говорит каждый день:
– Вот пример того, как не нужно заправляться. Повернитесь, Пономарев, Пусть они полюбуются на вас сзади,
Я делаю еще раз "кругом".
Сзади гремит дружный смех. Что такое? Что я опять сделал неправильно? Ах, черт, снова эти несчастные портянки! Они все-таки выбились из голенищ и висят поверх двумя треугольными языками.
Вот так на зеленом травяном поле, в маленьком
Казармой нам служило бывшее зернохранилище. Это был огромный сарай, сколоченный из горбыля и крытый шифером. Из него еще не выветрился сладкий запах кукурузных початков, В щелях дощатого настила, на котором стояли деревянные топчаны, заменявшие нам койки, застряли восковые зерна, По ночам из-за них поднимали невообразимую возню мыши, В стропилах под крышей жили сверчки. Днем они молчали и лениво переползали с места на место, зато ночью казарма превращалась в один огромный концертный зал, Засыпая, мы слышали звуки настраиваемых скрипок, вздохи виолончелей, тонкие стоны альтов. У выхода из казармы, на тумбочке, тускло мерцал фонарь "летучая мышь". Здесь у полевого телефона УНА-И бодрствовал дневальный, вооруженный тесаком и пистолетом ТТ. Он охранял наш покой и два длинных стеллажа с карабинами и пулеметами.
Поднимали нас в шесть утра. С восьми до двух дня под руководством Цыбенко мы изучали основные системы легкого оружия и пробовали его на головных и поясных мишенях, После обеда команду принимал лейтенант Зайцев, Он преподавал нам самую неприятную из всех воинских наук – тактику. Мы научились делать перебежки по пересеченной местности, закапывать себя в индивидуальные ячейки, а потом превращать эти ячейки в линии окопов, углубляя их и соединяя ходами сообщения, ориентироваться по карте в незнакомых местах, преодолевать частокольные проволочные заграждения и заграждения в виде предательских спиралей Бруно, скрытых в высокой траве. После полевых занятий руки и лица наши по цвету почти ничем не отличались от сапожных голенищ, а гимнастерки и брюки приходилось штопать в короткие и редкие часы отдыха – так называемой самоподготовки.
Вечером, в быстролетные минуты перед отбоем, шефство над нами брали курсанты-пехотинцы. Они учили нас отливать в земляных формах алюминиевые ложки и мастерить наборные мундштуки из ручек старых зубных щеток. Они делились с нами новостями и маленькими хитростями солдатского быта, Они угощали нас кукурузой, которую ухитрялись варить где-то на берегу Терека на кострах. Иногда мы вместе с ними пели хорошие, немного грустные военные песни, принесенные в гарнизон с фронтовых дорог, Неизвестно, кто писал слова этих песен, кто сочинял для них музыку, но они очень подходили ко времени и к нашему настроению. Особенно мне полюбилась одна, в которую была вложена вся тоска долгих фронтовых ночей в сырых землянках, озаренных мигающим огоньком коптилки;
Много дорог исхожено,
Много всего изведано,
Не раз искали меня безжалостной смерти глаза,
Но нужно нам было выстоять,
Но надо нам было выдержать,
"Умри, солдат, – сказали мне, – но ни шагу
Курсанты пели эту песню вполголоса, некоторые сидели, подперев головы руками и задумчиво глядя в сторону, В такие моменты они казались мне многоопытными людьми, давно уже познавшими скупую радость побед и скорбь поражений, людьми, прошедшими огонь, ярость атак и пыль бесконечных дорог.
Не все на войне сбывается,
Не каждый с войны возвращается,
И если судьбою написано не видеть мне радостных дней,
Помни, я дрался за жизнь твою,
Безмерно мною любимую,
Помни, ну пусть недолго, хотя бы при жизни моей…
Но кончалась песня, и они снова превращались в таких же, как мы, мальчишек, одетых в военную форму, разве только немножечко постарше и чуточку больше нас понимающих в трудном военном искусстве…
Были среди курсантов чернобровые, широкоплечие грузины, неторопливые светловолосые кубанцы, стройные, как девушки, осетины, которые даже в строю сохраняли танцующую походку горцев. Были украинцы, русские и армяне. Было даже несколько парней из Средней Азии, невесть как попавших в эти далекие от дома края.
Они занимались в отдалении от станицы, в полях, где стояла неубранная кукуруза, и часто оттуда доносились до нашего полигона упругие хлопки тяжелых противотанковых ружей и беглая винтовочная стрельба. От Цыбенко мы узнали, что у них тактические учения максимально приближены к боевой обстановке.
– Товарищ сержант, как вы думаете, получатся из нас когда-нибудь настоящие солдаты или мы еще носами не вышли? – спросил однажды Лева Перелыгин.
Цыбенко посмотрел на него с удивлением;
– Ще на свити не було чоловика, з которого не получився бы солдат, Конечно, если это чоловик, а не хвороба.
И тут вопросы посыпались со всех сторон.
– А когда присягу принимать будем?
– Що, не терпится? Успиимо на свий вик навоеватись. Нам з вами вись Кавказ освобождать.
– Ну а все-таки?
– От научитесь действовать на местности, гарно держать у руках пулемэт, пройдете курс молодого бойца – тамочко и до присяги недалеко.
– А долго еще этот самый курс?
– Само бильше – недиля.
– А потом на фронт?
Цыбенко улыбнулся;
– Трошки почекаем. Може, сперва наши союзнички, англичане та мериканцы, откроють второй фронт, а тамочко и мы подключимся.
– А что вообще слышно насчет второго фронта? Шевелятся они там или нет?
– Що слышно? Слышно, що договариваются. Вже цилый год договариваются. Я ще первый раз у госпитале лежал, они договаривались и до сих пор договариваются.
– Вояки! – произнес кто-то. – Торгаши они, а не вояки. Смотрят, где потеплее да полегче!
– Привыкли обещаниями кормить.
– Я тоже думаю, що ниякий надии на союзников немае, а потому, хлопцы, кончай перекур, та повторимо ще раз устройство пулемэта, бо стрелять в германа придется нам з вами, а не тому самому Рузвельту або Черчиллю. От так.
И мы принимались в сотый раз отсоединять ствол от ствольной коробки с кожухом, снимать затворную раму с газовым поршнем и разбирать приемник до обалдения надоевшего ручного пулемета системы Дегтярева, который между собой называли просто ДП.