Наследница бриллиантов
Шрифт:
Соня зашла за стойку и вскарабкалась на табурет перед кассой. Вставать на него ногами не разрешалось, и она это прекрасно знала, но иначе ей было не дотянуться до вазочки с белыми мелками, спрятанной высоко на полке за ликерными бутылками вместе с колодами карт. Отец не держал на виду мел и карты, чтобы они не бросались в глаза случайным посетителям. Там же, наверху, лежали и грифельные доски, на которых записывали счет во время шумных карточных игр, никогда не обходившихся без ругани и взаимных оскорблений игроков. Картежники орали и скандалили между собой не от злости или ненависти друг к другу, а просто так уж у них было заведено. Взяв мелки и доску, Соня слезла с табурета и огляделась по сторонам: родители ничего не заметили, им было не до нее. Проходя по узкому деревянному
За угловым столиком разговаривали двое пожилых мужчин. Один держал в руках газету «Коррьере делла сера».
— Что это еще за атомная бомба? — спросил тот, чья гладкая, без единого волоса голова напоминала бильярдный шар, и ткнул пальцем в газету, которую держал другой, с седыми вислыми усами.
— Это такое секретное оружие, оно может враз целый город уничтожить.
— Да ну? — удивился первый и недоверчиво покачал головой.
— Тут так написано. — Второй показал на газетную страницу. — А раз написано, — заключил он важно, — значит, точно.
— Но ведь война-то кончилась? — не сдавался первый.
Вислоусый неторопливо вынул из желтого коробка спичку, зажег, раскурил замусоленный окурок тосканской сигары и только после этого ответил, причем таким тоном, будто доверяет собеседнику великую тайну:
— В Италии кончилась, но мир ведь большой!
Последний аргумент, кажется, окончательно успокоил того, с гладким блестящим черепом.
— Да, — протянул он, — мы свое здесь, в Колоньо, уже пережили, а Хиросима, она, конечно, далеко…
К ним подошел отец и поставил на стол пол-литровый кувшин с игристым и два стакана. Из огромного радиоприемника, установленного в углу на специальной подставке, послышались звуки песни. «Цветочек луговой, поцелуй мою милую, дружок мой дорогой, в губки свежие поцелуй любимого…» — с большим чувством пел невидимый певец.
Соня задумалась о цветочке, который должен поцеловать какую-то милую-любимую, о бомбе, которая способна уничтожить целый город, например, тот, где она живет, и так глубоко вздохнула, что едкий белый дым от тосканской сигары, неподвижно висевший в воздухе, проник ей глубоко в легкие, и она закашлялась до слез. Этот гадкий дым всегда вызывал у нее отвращение, а в такое ясное, как сегодня, солнечное утро он показался ей просто тошнотворным. Отец бросил на нее нежный сочувственный взгляд. Его маленькие глазки, смотревшие на происходящее даже в годы войны с равнодушной безучастностью, теплели и смягчались, когда он глядел на дочь.
Отца Сони звали Антонио Бренна, но все называли его просто Тонино. Это уменьшительное имя очень подходило ему, потому что он был маленький и тихий. Не лишенный ироничности и даже колкого остроумия, Бренна чаще помалкивал из боязни кого-нибудь обидеть. Только за карточным столом он позволял себе шуточки, поскольку играл лучше всех и, считаясь опасным противником, был нарасхват: каждый старался заполучить его в партнеры. В глубине души Тонино оставался мечтателем и, живя в мире фантазий, навеянных фильмами и приключенческими романами, воображал себя этаким рыцарем без страха и упрека, готовым без устали отстаивать справедливость. В жизни же все получалось иначе: действительность пугала его, мягкий и кроткий от природы, он держался с людьми неуверенно. Когда в остерии случались праздничные банкеты, отец, взяв в руки аккордеон, с удовольствием пел народные песни и старинные романсы. У него был чистый приятный тенор, и Соня слушала, затаив дыхание.
Мать Сони была полной противоположностью отцу. Большая, крепкая, с колючим характером, она подавляла всех вокруг, как готический собор. Ее жесткая решительность, граничащая с деспотизмом, больше подошла бы гарнизонному офицеру, чем женщине, да еще и по имени Бамбина, которое Сонина мать носила словно в насмешку.
Синьора Бамбина протирала стекло стенного шкафа, где хранилась хорошая посуда для праздничных случаев. Обычные тарелки и стаканы, которыми пользовались каждый день, держали на кухне, в маленьком буфете. На синьоре Бамбине было розовое шелковое
— Да он шутит с тобой, — сказали они в один голос. — Если тебе так неприятно, держись от него подальше, да и все. Не будет же он за тобой бегать!
Из-за того, что родители не придали никакого значения ее словам, Соня стала еще больше бояться угольщика. Теперь она чувствовала себя перед ним совсем беззащитной, и с каждым днем в ней росло ощущение, что в Марио таится какая-то опасность. Угольщик был некрупный, как и отец, но от него исходила хищная волчья сила. Он был весь черный, черный с головы до ног, даже руки и ногти были у него черные от угольной пыли. Когда он смотрел на Соню, его черные глаза загорались, как две головешки, а большие черные усы плотоядно шевелились. Лавка Марио находилась рядом с их остерией, и Соня иногда со страхом заглядывала в ее темную открытую пасть, в глубине которой чернела гора угля, лежали дрова и разгуливали коты, которых становилось день ото дня все больше.
На этот раз Соня была начеку и направилась к двери по стенке, опустив глаза в пол. Она подумала, что, если не смотреть на угольщика, он ее не заметит. Но когда она почти уже дошла, сзади раздался звук, похожий на завывание мартовского кота. Соня невольно сжалась и оглянулась: Марио смеялся, сверкая белоснежными белыми зубами.
Не помня себя от страха, Соня проскочила в дверь и села на ступеньку; сердце колотилось так, точно вот-вот выпрыгнет из груди. Было еще только десять, но солнце уже пекло вовсю. От асфальта поднимался жар, и даже тент, натянутый над входом в остерию, не приносил облегчения. Соня наконец успокоилась, положила на колени грифельную доску и принялась рисовать.
Со звоном и скрежетом подошел зеленый трамвай из двух вагонов. После войны он снова стал курсировать из Милана в Горгонцолу четыре раза в день, и это вносило большое разнообразие в монотонную жизнь городка. Здесь, в Колоньо, трамвай останавливался точно напротив надписи «Ресторан «Сант-Антонио», укрепленной над входом в их остерию. Из трамвая, весело смеясь, вышли два вспотевших коммивояжера с видавшими виды чемоданами, за ними — женщина в трауре, она направилась в сторону кладбища. Последним сошел приходский священник. Он ездил в епископство по делам и, судя по его кислому, вытянутому лицу, вернулся ни с чем. Снова зазвенел звонок, трамвай уехал, улица опять погрузилась в летнюю дремоту. Тут появилась «девочка напротив». Соня так назвала ее, когда увидела в первый раз, и с тех пор иначе и не называла, хотя уже знала, что имя девочки — Лоредана, что ей, как и Соне, шесть лет и осенью обе они пойдут в школу. Соня с нетерпением ждала осени не потому, что начнет учиться, а потому, что сможет разговаривать с Лореданой — «девочкой напротив». Какое красивое имя, не то что Соня! Отец назвал ее в честь героини какого-то русского романа, где рассказывалось о преступлении и последовавшем за ним наказании.
Лоредана жила на другой стороне улицы, и Соне нравилось в ней абсолютно все. Во-первых, имя. Во-вторых, длинные белокурые, аккуратно расчесанные локоны. Они не шли ни в какое сравнение с прямыми рыжими Сониными патлами, которые мать по утрам стягивала на скорую руку резинкой. У «девочки напротив» была белая кожа, розовые пухленькие щеки, разноцветные, всегда тщательно выглаженные платья. А Соня — смуглая, скуластая. Глаза у нее слишком большие и какие-то желтые, нос длинный-предлинный, смотреть страшно.