Наследники по прямой.Трилогия
Шрифт:
– Зато здесь крепко стоим, – буркнул, мрачнея, Шлыков.
– Крепко? Да так ли? – грустная усмешка обозначилась у Гурьева на лице. – Это до первых гроз, Иван Ефремович. Китайцы в свою игру играют, японцы – в свою, а мы, русские, между их жерновами барахтаемся. Эти дураки хотят с Советами воевать. Слыханное ли дело? Не видать им в такой войне победы. А вот если бы в самом начале – железку под охрану взять, с китайцами и японцами всерьёз начать договариваться… Лет бы восемь назад хотя бы… Если бы эта дорога попрежнему русской была – глядишь, и большевички подругому запели б. Тогда ещё, когда армия да
– Ты?!? – опешил Шлыков. – Как?!?
– А я фокус знаю, – отчаянно улыбнулся Гурьев. – Такой фокус, против которого Сумихара ни за что не устоит.
Идея пообщаться с генералом возникла у Гурьева ещё в Харбине. Не было только ни случая, ни повода. А теперь – появился. Гурьев – в силу своей подготовки и усвоенных знаний, накопленных уже здесь, в Трёхречье, наблюдений – очень хорошо понимал, как туго придётся казакам, если разразится война с Советами. И что без японцев не обойдётся при этом никак.
– Добро, – кивнул Шлыков. – Правду, значит, Кайгородов про тебя говорил. Вот Масленицу отгуляем – и поедем. Покажешь мне свой фокус. Очень хочу я на него посмотреть… Ох, Яков Кириллыч! Кто ж ты таков, никак не уразумею?!
Гурьев только сейчас понял, что всё это время Пелагея держала его за локоть. Держала, гладила, и такими глазами смотрела. Полюшка.
* * *
Масленицу гуляли, действительно, с размахом. А, отгуляв, стали в Харбин собираться. Вся станица, до последнего человека, включая баб и ребятишек, вышла провожать отряд. Прощаясь, Пелагея обняла Гурьева. Отстранившись, накинула ему на шею чтото – не то амулет, не то ладанку, он и рассмотреть толком не успел, – зашептала быстробыстро:
– Ты не возражай, не возражай, Яшенька. Это ладанка особая, намоленная, заговоренная, я её к самому владыке Мелетию возила, благословение выпросила. Николаугодник это, заступник святой всех путников… От любой напасти тебя убережёт, хоть от пули, хоть от сабли, от воды да огня. Не возражай, Яшенька! Чай, не на гулянкуто едешь, Бог один знает, что вас в дорогето ждёт!
– Не стану возражать, голубка моя, – тихо проговорил Гурьев, обнимая её. – Я ведь совсем ненадолго уезжаю, Полюшка. Неделю, самое многое – дней десять. Ты не тревожься, милая. Я вернусь.
– Ну и ладно, – Пелагея улыбнулась вздрагивающми губами. – И хорошо. Дайка, я ещё с Серко твоим пошепчусь.
Пелагея взяла коня за морду, потянулась к нему, дунула тихонько в ноздри. Серко фыркнул, мотнул головой. Пелагея чтото забормотала на низкой ноте, то приближая своё лицо к нему, то отдаляя, раскачиваясь. Гурьев смотрел на это во все глаза. Пелагея будто гипнотизировала животное. И, что удивительно, Серко, кажется, вовсе не сопротивлялся. Напротив, – кивал, соглашаясь, пофыркивал, будто отвечал. Пелагея, остановившись и отпустив Серко, повернула к Гурьеву лицо, – какие же глаза у неё, какие глаза, подумал он, – выдохнула:
– Вот, Яшенька. Ты на него положись, на Серкото. Он тебя теперь из всякой беды вывезет. Он мне обещал.
Гурьев
– До свидания, голубка моя. Не скучай.
Пелагея от него отошла, и Гурьев птицей взлетел в седло, закружился на месте. И увидел, как женщина остановилась у стремени Шлыкова, поманила атамана рукой. Тот, помедлив, нагнулся к ней, а Пелагея, обняв его, чтото прошептала казаку в лицо. Высвободившись, тот кивнул несколько раз и вдруг вскинул правую руку с висящей на ней нагайкой к папахе – вроде как шутливо, но лицо его при этом оставалось серьёзным. А Пелагея пошла к дому – с гордо поднятой головой, да такой походкой, что закряхтели казаки, а бабы загудели – не то завистливо, не то осуждающе. А Гурьев улыбнулся.
Когда они отъехали несколько вёрст от станицы, Шлыков, скакавший до этого в арьергарде отряда, нагнал Гурьева, закачался рядом. Гурьев молчал, глядя прямо перед собой, лицо его было сосредоточенным и даже как будто угрюмым. Шлыков первым не выдержал, заговорил:
– Не пойму я чтото, Яков. Чем же ты Пелагеюто приворожил? Молодой ведь ты хлопец совсем ещё!
– Я ворожбе, Иван Ефремович, не обучен. Я просто её люблю. Как могу, как умею. Вот и весь секрет.
Помолчали. Шлыков сопел, хотел сказать чтото – и не решался. А Гурьев на этот раз вовсе не спешил приходить ему на помощь. Наконец, есаул прокашлялся:
– Ты, в общем… Ты прости меня, Яков Кириллыч. Я ведь чуть было тебя не зарубил. Прости.
– Пустое, господин есаул, – Гурьев едва заметно усмехнулся. – Сказала ведь Полюшка – пулю ещё для меня не отлили, саблю не выковали. Я понимаю. Забудем. Я зла на вас не держу, но и вы уж, будьте так ласковы.
– Не пропадёт за мной, Яков. Не пропадёт. Ежели с Сумихарой выгорит, я тебя к самому Григорию Михайловичу проведу! Надо тебе с ним поговорить непременно.
– Вот этого не знаю, – с сомнением произнёс Гурьев. – Может, и так. А может, и нет. Ну, поживём – увидим.
Шлыков кивнул както странно и чуть придержал коня. Гурьев снова оказался впереди. Сняв вязаную – тоже Полюшка расстаралась – перчатку, вытащил на свет ладанку, рассмотрел подробнее. Вот же диво, подумал он, не иначе, как сама её и точила. Это был некрупный, не более старого полтинника, кусок тёмной яшмы, почти квадратный, со скруглёнными краями и сквозным отверстием в верхней части, через который и был пропущен ремешок. На одной стороне и в самом деле угадывалось нечто, напоминающее силуэт святого с нимбом, а другая сторона была гладкой, отполированной почти до блеска. Покачав головой, Гурьев убрал амулет назад под одежду. Ох, Полюшка, Полюшка.
По дороге они разделились – большая часть отряда направилась в Верхнюю Ургу, а меньшая – около двадцати человек вместе со Шлыковым и Гурьевым, – дальше, в Харбин.
Отряд остался ожидать их в Алексеевке. Сам Шлыков, четыре казака для охраны и Гурьев отправились в город. Поселились сначала на постоялом дворе у Чудова. Шлыков собрался через русских сотрудников запрашивать аудиенцию, но Гурьев махнул рукой:
– Да вы что, Иван Ефремович! Так нам тут до самого морковкина заговенья сидеть придётся. Вот это в ящик для писем опустите, – он протянул Шлыкову узкий и длинный конверт жёлтой рисовой бумаги, – а завтра, с Божьей помощью, отправимся.