Наследники
Шрифт:
— Что скажем? Хвастун ты, Петенька, хоть и числишься сельской интеллигенцией, — серьезно заметил мрачноватый парень по фамилии Сыч, присаживаясь у кювета, чтобы закурить. (В далекие времена эта фамилия звучала иначе — Сычев, но потом односельчанами, великими мастерами придумывать прозвища, переделана на Сыч, сообразно с тем, что чуть ли не все Сычевы внешним обличьем своим напоминали известную ночную птицу.) — Мне лично все равно. Куда пошлют, там и буду служить.
— А я вообще с удовольствием остался бы дома, — признался румянощекий, как девушка, тихий Агафонов, который до этого шел молча и не вступал в споры.
— А потом, насколько мне известно, — невозмутимо гнул свое Петенька
— Пошел ты к черту!
Эшелон…
Казалось, еще совсем недавно, часами простаивая на холодном, всеми ветрами продуваемом перроне, они мечтали оказаться на месте тех, кто хлопотливо устраивался в неуютных красных коробках, чтобы двинуться навстречу суровой своей судьбе, туда, на запад…
Эшелон за эшелоном, эшелон за эшелоном…
…Селиван, немного растерянный, стоял, окруженный сильно поредевшей за годы войны родней. Чуть в сторонке сутулилась мать. Много лет назад вот так же, с этой станции, провожала она Егорушку, своего первенца. Не знала родимая, что провожала навсегда. В чужой, далекой Померании оборвался его след. А теперь провожает младшенького, своего последыша. И глядит на него сухими глазами — нет в них слез, давным-давно выплаканы. Рядом с нею — Настенька, та самая Настенька, которая еще несколько дней назад боялась пройти мимо дома Громоздкиных, а теперь вот вдруг расхрабрилась. Уж не поняла ли она своим неопытным, но чутким девичьим сердцем, что ей надлежит сейчас находиться поближе к женщине, давшей жизнь ее Селивану, — ведь он был для них теперь одинаково дорог? Может быть, ей казалось, что сейчас куда легче породниться и с матерью Селивана, и с его дядями и тетями, племянниками и племянницами, для которых еще вчера она была просто Настёнкой, малоприметной учетчицей тракторной бригады, и больше ничем. И потом пусть они знают, пусть они хорошенько учтут, что у нее, у маленькой сероглазой Настёнки, есть свои права на Селивана, и притом немалые!
И вот она стоит, легко и свободно положив руку на опущенное остренькое плечо Селивановой матери.
— Елена Осиповна, не надо! Тетя Елена! Мама!.. — Настенька зарделась, спохватившись, что назвала мамой пока что чужую для нее женщину.
— Ничего, девонька. Я так… А ты… ты люби его.
Над крышами вагонов из железных труб струится веселый дымок. Где-то далеко впереди попыхивает, нервно дышит паровоз.
— Буду любить. Всегда, всегда!
Девочка, зачем ты поторопилась с этими словами? Подождала бы, повременила малость…
Впрочем, чего же ждать, коли сердце давно сказало за нее эти слова!
— По вагонам!
Засуетились, забегали на перроне. Целуются торопливо, невпопад; говорят что-то уж совсем ненужное — так, лишь бы что-нибудь сказать на прощание; утирают платками глаза. А ребята с озорными, смеющимися физиономиями шумно, вперегонки лезут в вагоны, втаскивая друг друга за руки, за шиворот, как бы вовсе забыв о провожающих.
Свисток. Лязгнули, чокнувшись, буфера, и все, кто стоял на перроне, вместе со станционными постройками медленно поплыли назад. И вот тогда стало немножко грустно. До свиданья, родные! До свиданья, знакомые деревеньки, небогатые, неказистые, но дорогие до слез! До свиданья!..
Настенька бежит, старается не отстать от вагона, в который только что взобрался Селиван. Оглянется или не оглянется?
Оглушенный шумом и гамом, Селиван не оглянулся, не помахал на прощание фуражкой. Но, оказывается, в суете разрешается забыть о чем угодно, но только не об этом. Эх, Селиван,
— Отойдите от двери!
Громоздкин, которого сержант — старший по вагону — назначил своим заместителем, а точнее — помощником, сразу же приступил к исполнению прямых служебных обязанностей, будто не было всего лишь пять минут назад проводов, будто не звучали в его сердце самые дорогие на свете слова: «Буду ждать». Он вытащил из кармана пиджака лист, не спеша развернул и начал:
— Агафонов!
— Я.
— Сыч!
— Я.
— Рябов!
— Здесь! — испуганно и радостно крикнул Петенька.
— Не «здесь», а «я» нужно отвечать. Как вас учили? — грозно поправил Селиван и, выдержав необходимую в подобных случаях паузу — надо же, чтобы все убедились в его начальнической власти! — продолжал перекличку.
Сержант, снисходительно улыбаясь, наблюдал, с каким ревностным усердием распоряжался новобранцами его боевой помощник. А Громоздкий выкрикивал все новые и новые имена. Это была их первая вечерняя поверка — эшелон все дальше и дальше убегал от солнца, а солнце медленно уплывало на запад, в противоположную сторону, и только какой-то его лучик играл еще на паровозной трубе.
Покончив с поверкой, Селиван приступил к распределению обязанностей: кого назначил водоносом, кого истопником, кого дежурным по пищеблоку, — он так и сказал: пищеблоку, опять-таки подчеркнув свою осведомленность в делах воинских. Товарищи удивлялись: когда и от кого успел он узнать всю эту армейскую терминологию? Не иначе как от батьки-фронтовика да от своих старших товарищей-односельчан: многие из них уже побывали на военной службе в мирный период. В последний год парни один за другим приходили из армии в запас, или, как говорилось прежде, в долгосрочный отпуск, и все в высоких чинах — от ефрейтора до старшины включительно. Рассказывая о службе, они щедро пересыпали свою речь чисто военными словечками, а у Селивана захватывало дух и сладко ныло под ложечкой. И он думал, вожделенно глядя на нагрудные знаки парней: «Когда же я? Когда же до меня дойдет очередь? Хоть бы скорее!..»
И вот свершилось: Селиван Громоздкин едет служить в армию. Слышите, едет!
Пищеблоком служил длинный пульмановский вагон, в котором свободно расположилась зеленая, армейского образца кухня. Петенька Рябов еще с самого утра приметил его, справедливо полагая, что в их долгом странствии не раз придется наведываться с котелками к этому вагону. Но сейчас Громоздкин отвел для приятеля не шибко завидную роль истопника, сопроводив свое распоряжение длиннейшим инструктажем. Цель инструктажа заключалась не столько в том, чтобы Рябов не очень путался в своих нехитрых, в сущности, обязанностях, сколько в желании Селивана убедить дружка, что ему, как близкому товарищу, он, Громоздкий, поручает едва ли не самое ответственное дело.
— Ну, теперь ты понял? — спросил он Петеньку.
— Понял, понял! — не выдержал тот. — Подумаешь, премудрость какая — шуровать железную печку!
— Для кого — плевое дело, а для тебя — премудрость. Тебя, чай, мать и к этому не приучила. Ну, коли понял, значит, хорошо! — спокойно заключил довольный Селиван и принялся за инструктирование следующего.
Так началось для ребят путешествие в неведомый для них новый мир.
Ранним утром Селиван Громоздкин зычным голосом возглашал подъем. Новобранцы соскакивали — правда, не очень-то торопливо — с дощатых нар, с грохотом откатывали по железному ролику тяжелую дверь теплушки, и перед ними проплывали незнакомые города, селения, поля, леса и перелески. А паровоз мчится, оглашая время от времени окрестность громким, немного сипловатым свистом, торопится куда-то.