Наследство
Шрифт:
— Потому что я хочу узнать вас поближе. А вы все усложняете, делаете все не так, как…
— Не так, как большинство мужчин?
Она улыбнулась:
— Да, совсем не так. Я думаю, мы должны начать все сначала.
— Прошу прощения, мне нужно работать. — Он отодвинул стул и встал. — Мне действительно очень жаль.
— Но всего девять часов утра!
— Моя работа начинается в девять.
— А когда вы заканчиваете?
— В шесть.
— Тогда встречаемся в семь за ужином.
— Эллисон… — Он заметил, как изменилось ее лицо, что она затаила дыхание, услышав в его хрипловатом голосе нежность. «Эллисон Сэлинджер, —
— Пожалуйста.
— Я позвоню вам в номер в семь.
Он повернулся к ней спиной, потом снова обернулся и поцеловал ей руку, как бы невзначай, как это принято в Европе. «Успею еще поцеловать ее как любовник», — подумал он и покинул переполненный ресторан, направившись через вестибюль в свой кабинет. Весь день он то и дело думал об Эллисон Сэлинджер и даже, позвонив ей около семи, не знал, что скажет ей, когда она выйдет к нему в вестибюль.
Они дошли до Диккер он Тиюс в молчании. Эллисон, казалось, думала о чем-то своем, а Бен, очень тонко чувствующий все нюансы настроения другого человека, спрашивал себя, что он мог сделать не так. Они избегали смотреть друг на друга, продолжая идти вместе, и начали немного оттаивать только тогда, когда попали наконец под очарование прозрачного золотистого света заходящего солнца, который заполнил город в этот ранний вечер.
Именно такой свет пытался запечатлеть Рембрандт на своих картинах; его старались поймать своими фотокамерами сегодняшние туристы в момент, когда он заливал узкие городские улочки, старинные камни мостовых и величественные здания — остроконечные, с арками и часами на симметричных башнях, с трубами на крышах домов; это был свет больших надежд и ожиданий. И наконец, именно этот свет заставил Бена оставить свои странствия по Европе и остаться здесь.
Других причин осесть в Амстердаме у Бена не было. Даже в дни, когда небо заволакивало низкими облаками и постоянно шел дождь, город продолжал жить нервной, кипучей жизнью, которая напоминала ему Нью-Йорк: люди носились по улицам, а не прогуливались по ним, театры и концертные залы были переполнены каждый вечер, в магазинах можно было найти товар со всего света, а жизнь в том районе города, где располагались публичные дома, ночные клубы со стриптизом, секс-шопы и кабаре, била ключом, затмевая другие страны. Это был город, где Бен Гарднер мог найти работу и стать кем угодно; это был город, который он мог назвать почти своим домом.
Он начал с того, что снял комнату в Иордане, районе, который привлекал всех эстрадных артистов Амстердама, а также рабочих, молодых художников и писателей, пытающихся пробиться в большое искусство. Он купил себе велосипед, взяв пример с большинства жителей города, которые давно прекратили попытки найти место для парковки своих автомобилей, решив, что два колеса надежнее четырех. Через неделю он нашел женщину и начал учить голландский язык; меньше чем через год он переехал на квартиру по соседству и устроился на работу в «Амстердам Сэлинджер», где начал с носильщика, потом выполнял ремонтные
Сейчас, идя рядом с Эллисон в потоке туристов, торопящихся пообедать где-нибудь, и людей, возвращающихся домой после работы, он изредка нарушал молчание, показывая ей какое-нибудь интересное здание или обращая ее внимание на ларьки, где продавались блины с селедкой. Он попросил ее на мгновение остановиться и послушать один из огромных уличных инструментов, который был таким тяжелым, что его толкала толпа мужчин, в то время как из него разносились звуки вальса и джазовая музыка, которую производили цимбалы, трубы, барабаны, деревянные блоки и смотанная проволока, странная смесь которых составляла его внутренности.
Но несмотря на золотистые вечерние сумерки, уличные ларьки и музыку, когда они уселись за столик у окна в ресторане, они продолжали испытывать неловкость. Ни вид на высокие здания вдоль Принценграхт — «Канал принцессы», — ни классическая французская роскошь ресторана, ни прекрасное вино, которое заказал заранее Бен, не разрядили напряжения между ними. Наконец Эллисон, заставив себя казаться естественной, нарушила молчание. Глядя на воду в канале, покрытую рябью и белыми гребешками, она рукой указала на длинный ряд плавучих домов вдоль противоположной стороны.
— Неужели все лодки в городе разрисованы сельскими пейзажами?
Бен посмотрел туда, куда она показывала. У лодок были плоские днища, каждая имела прямоугольный домик в центре, который был ярко разрисован коровами и бабочками, мельницами в высокой траве, белыми и розовыми цветами, высовывающимися из травы, и летящими птицами на фоне синего неба. На многих лодках на корме стояли стулья; на одной из лодок маленькая собачка сидела на стуле и смотрела на берег.
— Они выкрашены все по-разному, — сказал он. — Многие живут на них, потому что не могут позволить себе ничего другого. Поэтому они раскрашивают их в сельском стиле, чтобы напомнить себе о том, что мечтают когда-нибудь заиметь.
— Я бы хотела жить на такой лодке, — мечтательно сказала Эллисон.
— Очень мало места.
— Но зато уютно и спокойно. И всегда можно пристать там, где вам хочется, чтобы уйти.
— С лодки? Или от того, с кем вы живете?
— О, я бы жила там только одна. Пока, конечно, не нашла бы себе человека, с кем бы мне хотелось жить вместе. И тогда бы мне не захотелось никуда уходить.
Бен поднял свой бокал с вином:
— За того человека. Надеюсь, он найдет вас.
Странно он выразился. Эллисон внимательно посмотрела на него.
— Спасибо. Я тоже надеюсь.
Они немного помолчали, но уже более раскованно, чем в начале вечера.
— Что вы будете делать, когда вернетесь в Бостон?
— О, нет, не начинайте снова. — Она сидела прямо, в одной руке держа бокал с вином, другая, как полагается, лежала на коленях. — Сейчас мы будем говорить о вас. Расскажите мне о Нью-Йорке. Расскажите мне о том, что привело вас из Нью-Йорка в Амстердам.
Последний раз Бен рассказывал о себе много лет назад. И говорил почти правду, балансируя на грани между тем, что он мог сказать, а что не мог. За последние годы он понял, что очень часто гораздо лучше рассказать правду, чем полуправду, но всегда лучше сказать полуправду, чем не говорить ничего.