Наступление продолжается
Шрифт:
Ольшанский узел стал «котлом в котле» — с севера его обошли наши конники. Бои под Ольшанами шли четыре дня. Уничтожающий огонь артиллерии и минометов и могучий рывок пехоты решили дело. Восьмого февраля ольшанский узел был разрублен. Пленных не было: никто из фашистов не пожелал сложить оружия. Весь гарнизон села — два гренадерских полка и полк СС — был уничтожен полностью.
— От нас до Ольшан совсем недалеко, — подсчитывали офицеры, прикидывая на своих километровках. Выходило так, что со взятием Ольшан южная часть корсуньской группировки немцев
— Скоро и наш черед наступать! — с надеждой говорили солдаты.
В темноте снегопад был незаметен. Но с каждым часом все плотнее и плотнее ложился снег на шинели, шапки, оружие. Непроглядная молочная муть обложила все небо и степь. Но сквозь эту муть было видно, что где-то далеко впереди стоит тусклый, розовый, багровеющий книзу свет.
Снегирев и Гастев сидели рядом, тесно прижавшись друг к другу, в узком, запорошенном снегом окопе, который уже в десяти шагах трудно было разглядеть: все окрасил в белое лучший маскировщик — снег.
— Не спишь, Петя? — окликнул Снегирев, разминая смерзшиеся усы большим пальцем рукавицы.
— Где там, Григорий Михайлович! Температура для сна неподходящая.
— Вот на холоде и засыпают. Мы как в прежнюю германскую воевали, так знаешь сколько немцев замерзало? В Польше, помню, в пятнадцатом году. Пошли вот в такую же ночь «языка» брать. Залезли в ихний окоп, видим немец стоит. Мы — к нему. А он не шелохнется. Застыл. Мы второго отыскали. А и второй такой. На третьего… Тот, верно, живой. Заворошился даже. А за винтовку схватиться не может: руки свело.
— Я так даже доволен морозом, — усмехнулся Гастев, — фашисты-то пуще нашего мерзнут, — и, глядя на далекое зарево, спросил: — Как вы думаете, что это там полыхает?
— Поди, фашисты склады свои жгут. А может, деревни со злости запалили — драпать собираются.
Петя заботливо потер заиндевевший затвор автомата, еще поглядел на зарево и спросил:
— И почему это немцы в плен не сдаются? Уж как их здесь прижали…
— Тут вражина особо злой, — пояснил Григорий Михайлович, — здесь самый эсэс. К тому же ни румын, ни мадьяр у него здесь нет. Сплошь арийское воинство. Чистокровные, без сателлитов.
— Слышал я, — сказал Петя, — в Германии такой порядок: как узнают, что солдат сам в плен сдался, так всех его родных-знакомых на цугундер. Хочешь не хочешь, а немцу одно остается — воевать.
— Припрет — в плен пойдут. Под Сталинградом, помню, в последний день отводить их не успевали.
— Здесь тоже вроде того. Восемьдесят тысяч в колечке!
— Никуда не вырвутся… Наверное, скоро вперед пойдем?
— Давно уж пора с ним кончать, хватит. Полютовал на нашей земле!.. Да и другие земли нам выручать надо. Кроме нас — некому.
— Я хоть до Берлина пойду, только сначала бы деревню
— На это, пехота, не надейся! — улыбнулся Снегирев себе в усы. — Деревню возьмешь — и сразу куда-нибудь вперед, на высотку, рубеж закрепить. Да и тебе уж не до того, чтоб на месте греться. Тут кровь сама играет — еще одну деревню взять хочется.
— Страшновато все-таки в наступление идти, — задумчиво сказал Гастев. — Вот уж который раз наступаем, а как подымаемся в атаку, все равно боюсь. Не могу не волноваться. А вот мне один солдат рассказывал, что ему только в первый раз не по себе было. Потом, говорит, на все наплевать. Вроде как бесчувственный делаешься.
— Ну, это он не так растолковал. Живой человек никогда бесчувственным быть не может, ежели он нормальный.
— Однако ведь есть такие, что совсем ничего не боятся?
— Таких нет! — сказал Снегирев. — Как начнет тебя крыть сверху и снизу, тут, чтоб никто не боялся, не поверю ни в жизнь! Я сам третью войну воюю, знаю.
— Но есть же люди всегда храбрые?
— Храбрые? Это дело, брат ты мой, не в том, чтобы очертя голову куда ни то без толку лезть. Этак только тот может, у кого на свете ничего нет. Как говорится: не тот удал, кто пальнул и пропал, а тот, кто бьет и долго живет. Храбрый человек — это такой, который и жить хочет, да сумел страх преодолеть ради долга. У такого человека высокое понимание.
— Какое?
— А такое: стыдится он себя жалеть. Ему от стыда сгореть страшнее, чем от пули сгинуть. Понял?
— Понял. Кто жизнь по-настоящему любит, кто высокую совесть имеет, только тот может храбрым быть… — Петя вдруг круто повернулся вправо: — Смотрите, идет кто-то.
Григорий Михайлович в двух подходивших офицерах узнал старшего лейтенанта Гурьева и командира роты младшего лейтенанта Алешина. Но для порядку он шевельнул карабином и негромко окликнул:
— Кто идет?
Старший лейтенант подошел совсем близко, отозвался вполголоса и поздоровался.
Гурьев и Алешин присели у окопа.
— Боекомплект налицо? — спросил Алешин.
— Так точно. Полностью, на двоих, — доложил Снегирев, выкладывая для проверки гранаты и патроны.
— Ну, молодежь, — спросил Гурьев Гастева, — как воюется?
— Какая это война, товарищ старший лейтенант? Сидим да ждем.
— А разве это не война? — удивился Гурьев. — Война это, товарищ Гастев, не только когда «ура» кричишь…
Когда Гурьев и Алешин прошли дальше, Снегирев, подмигнув Пете, сказал:
— Помяни мое слово, если с утра не начнется! К тому и проверка.
Мороз усиливался. Сержант Панков давно уже подумывал о том, что надо бы как-то обогреть бойцов своего отделения. Он видел, что Алексеевский, сидевший в окопе неподалеку от него, изрядно замерз.
— Что, душа к телу еще не примерзла? — весело спросил сержант, желая ободрить солдата.
— Уже маленько примерзает! — отшутился тот, едва шевеля застывшими губами.