Наводнение (сборник)
Шрифт:
— Юнгой. Два года уже, — ответил Гаврилов. — Из детдома бегал, потом в школу юнг. Упросил…
— И я в детдоме был, — словно обрадовался Гешук. — Потом ФЗО. Год назад вернулся. На заводе работаю. Тебе посудины строю…
Потом, вспомнив про девушку, с интересом наблюдавшую за их встречей, Гешук чуть смущенно сказал:
— Вот с Лизаветой мы и работаем вместе. Знакомься.
Гаврилов повернулся к девушке, сказал: «Здравствуйте!» Хотел приложить руку к бескозырке, да застеснялся.
— Здравствуйте, — с наигранной чопорностью ответила девушка, — если не шутите. — И засмеялась.
— Ну вот, — вздохнул Гешук. — Ей палец покажи— она целый день смеяться будет. — И тут же получил прутиком по руке.
— Лизка! — закричал Гешук. —
— Пока на сутки увольнительная. А там, может, на ремонт станем…
— Вот здорово! — обрадовался Гешук. — Мы сейчас с Лизкой в кино опаздываем, а в ночь на работу. Утром заходи. Я все там же, а Лизка здесь живет. Заходи, Петь. Я все собирался в твою квартиру. Да, знаешь, как-то боязно… Столько умерло. Из вашей квартиры я только того хмыря видел, что мы с тобой за ракетчика приняли. Помнишь?.. Ну заходи, не забудь: квартира шестая. — Он хлопнул его по плечу и побежал за своей Лизаветой.
«Значит, жив-здоров, сволочь, — подумал Гаврилов, — ничего-то ему не сделалось. Никто-то его пальцем не тронул…»
«И я взглянул, и вот конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним, и дана ему власть над четвертою частью земли — умерщвлять мечом и голодом, и мором, и зверями земными…» — тихо прочла Анастасия Михайловна и вздохнула.
Гаврилов сидел в старом большом кресле, закутавшись в одеяло, и смотрел, как Анастасия Михайловна готовится разжечь буржуйку, негнущимися пальцами вырывая листы из большой черной книги.
Он всегда приходил к Анастасии Михайловне погреться у буржуйки. Старуха сама стучала в стену своей сучковатой тростью, и Гаврилов радовался ее сигналу, радовался тому, что ощутит тепло, увидит живые языки пламени. Обычно Гаврилов сам растапливал буржуйку. Открывал вьюшку, садился на маленькую скамеечку и начинал не торопясь рвать приготовленные книги. Он вырывал листок, сминал его и совал в буржуйку.
Потом вырывал еще и еще, пока не набивал печурку до отказа. Тогда Анастасия Михайловна давала ему одну спичку и пустой коробок. И Гаврилов осторожно, стараясь не дышать, чиркал спичкой о коробок и дрожащей рукой подносил огонек к бумаге. Бумага вспыхивала мгновенно, огонь плясал в печурке, веселя сердце, и так же мгновенно, опадал. Огонь съедал бумагу моментально. А книжки иногда попадались очень красивые, с большими цветными картинками, на которых были изображены морские сражения, самолеты, похожие на этажерки, тропические леса и дикари в немыслимых уборах из перьев. Но смотреть картинки было некогда. Погаснет огонь — тогда придется тратить еще спичку.
Гаврилов любил, когда попадались тонкие книжки в жестких картонных переплетах. Листки сгорали быстро, зато переплеты горели медленно; и он, набив буржуйку, мог не торопясь любоваться тем, как играет пламя…
Сначала Гаврилову тоже было до слез жаль книг. Он иногда хитрил: откладывал приглянувшуюся ему книжку подальше от буржуйки, подсовывал под другие книги, а когда, наконец, приходил и ее черед, выпрашивал книжку у Анастасии Михайловны. Она никогда не отказывала, и Гаврилов брал книжку с собой. Почитать. Понравившуюся книжку сжигать было невыносимо жалко. Гаврилов со слезами на глазах смотрел, как пожирает огонь листочки, и ему казалось, что в огне погибают полюбившиеся ему люди — герои книжки. Ночью, лежа с открытыми глазами, прислушиваясь к хлопкам зениток, то дальним, то совсем близким, Гаврилов перебирал в памяти прочитанное — старался навсегда запомнить. Сгоревшую книгу он считал потерянной навсегда…
Потом Гаврилов смирился с тем, что книжки сгорали. Ему было по-прежнему жаль их, но ведь, сгорая, книжки давали тепло, давали ему жизнь.
Анастасия Михайловна всегда сидела в большом кресле, накинув на ноги одеяло, протягивая к огню распухшие больные руки. Иногда она рассказывала Гаврилову о том, как попала к ней та или другая книжка.
Рассказывала, о чем в ней написано, если он не читал
«Поле шумит — будет ясно», — читал Гаврилов; и ему казалось, что он слышит, как шелестит вокруг него рожь, а он спрятался во ржи от матери, лежит, слушает: шумит рожь, кричит где-то далеко-далеко мать: «Петруша! Петруша!»
— Петруша, печь погаснет, — напоминала ему Анастасия Михайловна, и он торопливо начинал бросать листы в огонь.
На этот раз Анастасия Михайловна посадила Гаврилова в свое кресло и закутала в одеяло.
— Сегодня сама буду топить, — сказала она строго. — Сама на душу грех возьму.
Гаврилов думал, что книг у Анастасии Михайловны уже не осталось. Ведь даже большие красного дерева шкафы, в которых они стояли, Василий Иванович разрубил на дрова, и последнюю охапку их сожгли вчера в печке.
Тяжело ступая, Анастасия Михайловна подошла к своей незастеленной кровати и, пошарив под подушкой, достала оттуда большую книгу в черном переплете. Несколько минут она стояла в глубокой задумчивости, прижав книгу к груда, словно не зная, что дальше делать. Губы ее беззвучно шептали. Так она стояла несколько минут, и Гаврилову показалось, что старая женщина уже не сможет двинуться с места, упадет. Но вот она двинулась. Тяжело дыша, проковыляла к скамеечке перед буржуйкой, с трудом села на нее. Положила книгу на колени. Руки у Анастасии Михайловны были белые-белые, словно мраморные. Сердито ворча себе под нос, она стала листать книгу. Это давалось ей с трудом. Негнущиеся, распухшие пальцы не слушались ее вовсе. Наконец она нашла нужную страницу, прочла еле слышно:
— «В городе люди стонут, и душа убиваемых вопиет, и бог не воспрещает этого».
Она подняла глаза от книги и посмотрела на Гаврилова внимательным взглядом. Глаза у нее были словно голубые льдинки. Она смотрела долго, и Гаврилову стало не по себе, он захотел спрятаться в одеяло с головой, убежать. Но не убежал, не сделал ни одного движения: не было сил.
Наконец Анастасия Михайловна, словно стряхнув с себя оцепенение, снова посмотрела на раскрытую страницу и рванула ее. С трудом достала из кармана шубы спички, чиркнула. Вспыхнул трепетный огонек, и запылали листки в буржуйке. Анастасия Михайловна рвала и рвала листки. Бросала один за другим в печь, пока по комнате не пошел волнами теплый воздух. Время от времени она задерживала листочки в руке и читала Гаврилову красивые, но непонятные слова.
— «Поднялись высоко, — и вот нет их; падают и умирают как и все, и, как верхушки колосьев, срезываются…»
— Вот библия, святая книга горит, — горестно сказала Анастасия Михайловна. — Догорит, и топить больше нечем… И кончились мои страдания. Кончились, Петруша!
— Бабушка Анастасия… — испуганно прошептал Гаврилов, — бабушка Настя… Мы дров принесем. Нам с мамой ордер дали. На Третьей линии пилить…
— Спасибо, Петруша. Спасибо, добрая душа… Тяжелое время у нас, но сердце мое радуется. Доброму средь аду радуется. Мне, старухе, давно умирать пора… И умерла бы в срок, на теплой постели. А вот не привел господь… И радуюсь я — умирать вроде бы на фронте буду, вместе с другими.