Назначение поэзии
Шрифт:
Трудности подстерегают нас сразу. Прежде всего трудно возвратиться в качестве критика к поэту, стихи которого в свое время были предметом первых юношеских восторгов для множества наших современников — кроме тех, кто по молодости своей не читал поэтов того периода. Рассказы престарелых родственников о разных эпизодах нашего детства обычно нагоняют на нас томительную скуку; такое же уныние нагоняют и стихи Байрона, вновь перечитанные много лет спустя: перед умственным взором возникают различные образы, вспоминаются вирши в духе "Дон Жуана", опубликованные в школьном журнале и пропитанные разочарованностью и цинизмом, какие возможны лишь в шестнадцатилетнем возрасте. Придется преодолеть препятствия и менее персонального свойства. Объем поэтического наследия Байрона, соотнесенный с его качеством, производит гнетущее впечатление; кажется, будто он никогда ничего не вычеркивал. Однако подобная плодовитость неминуема у поэта байроновского типа, и само отсутствие жесткого отбора в его сочинениях показывает, какого рода интерес питал он к поэзии и что в поэзии не привлекало его интереса. Мы привыкли воспринимать
Порой есть смысл подойти к творчеству поэта, полностью потерявшего расположение читающей публики, следуя каким- то новым и непривычным путем. Если мой подход к Байрону представляется реальным лишь мне одному, пусть другие критики внесут свои коррективы, во всяком случае, он поможет разрушить некоторые устоявшиеся предрассудки и выработать новые критические оценки и мнения. Вот почему я предлагаю считать Байрона шотландцем —: шотландцем, а не шотландским поэтом, так как писал он по-английски. Единственным поэтом-современником, с которым он мог бы соперничать и о котором неизменно отзывался с глубочайшим уважением, был Вальтер Скотт. Я всегда замечал — впрочем, это могло быть и мое воображение — известное сходство между бюстами обоих поэтов, — что-то общее в форме головы. Сравнение это льстит Байрону, и стоит лишь вглядеться в оба лица, как всякое сходство исчезает. Если кому-нибудь нравится держать в доме бюсты, то рядом с бюстом Вальтера Скотта существовать можно. Есть нечто благородное в этом лице, нечто великодушное, в нем ощущается внутренний, быть может, и неосознанный покой, присущий тем большим писателям, которым дано было быть и большими людьми. Но Байрон — это мясистое лицо, говорящее о склонности к полноте, этот слабый рот, это выражение тривиального беспокойства и, что хуже всего, этот невидящий взгляд поглощенного собой красавца, — в бюсте Байрона отражен человек, который был с головы до ног трагиком из бродячей труппы. Но именно актерская природа Байрона помогла ему овладеть определенными познаниями: познанием внешнего мира, в котором он призван был играть предначертанную себе роль, и познанием самого себя — той части самого себя, которая эту роль играла. Познания были, разумеется, неглубокие, но в своих рамках — достаточно точные.
О шотландском начале в поэзии Байрона я буду еще говорить в связи с "Дон Жуаном". Существует, однако, один очень важный элемент в самом характере Байрона, о чем стоит упомянуть еще до того, как мы обратимся к его поэзии: элемент, обусловленный, видимо, шотландскими его истоками. Речь идет о присущем ему особого рода "демонизме" — упоении ролью существа проклятого, обрекшего себя на вечные муки, приводящего весьма устрашающие доказательства этой обреченности. Заметим, однако, что "демонизм" Байрона существенно отличается от явления, порожденного в странах католицизма "романтическим страданием" (термин мистера Праза). Я совсем не убежден также, что можно объяснить эту черту достигнутым в Англии и характерно английским комфортабельным компромиссом между христианством и язычеством. Такая настроенность могла возникнуть лишь в стране, народ которой пропитан духом кальвинистской теологии.
"Демонизм" Байрона — если он вообще заслуживает такого названия — носит смешанный характер. В известной мере Байрон разделял прометеевские порывы Шелли и романтическую страсть к Свободе — эта страсть, которая сочеталась с представлением о себе как о человеке действия, подвигла Байрона на греческую авантюру. И это прометеевское начало сливается в нем с сатанинским (в мильтоновском понимании слова). Романтическая концепция образа Сатаны у Мильтона основательно проникнута прометеевским мироощущением, а гордость он рассматривает как добродетель. Трудно установить с определенностью, был ли Байрон истинно гордым человеком или ему нравилось слыть гордым. И хотя в одном человеке могут уживаться оба эти свойства, различие между ними от этого не уничтожается. Тщеславным человеком Байрон был во всяком случае, и выражалось это самым немудреным образом:
… Но я не жалуюсь: мои два предка ведь
Радульфус и Эрнейс поместий получили
Штук сорок восемь тут (ведь надо же суметь!),
Самоотверженно служа знаменам Вилли.
"Дрн Жуан". Перевод Г.Шенгели
Кроме того, налет нереальности смягчал ощущение Байрона, будто над ним тяготеет проклятие: для человека, столь поглощенного самим собой и тем, как он выглядит в глазах окружающих, ничто за пределами собственной особы не может быть по-настоящему реальным. Вот почему нельзя обнаружить в его "демонизме" какую-либо связную или рациональную основу. Похоже, что ему удалось совмещать несовместимое: видеть в себе одновременно и личность, преступления которой поставили ее вне и над человеческим обществом, и существо, добрая и великодушная природа которого была искажена преступлениями, совершенными против нее людьми. Именно такое непоследовательное существо и возникает в поэмах Байрона под именами Гяура, Корсара, Лары, Манфреда и Каина: лишь в образе Дон Жуана он приближается к истинному представлению о самом себе. Но самым реальным и глубоким во всей этой причудливой мешанине из верований, убеждений и поз представляется
Одна из причин нынешнего забвения Байрона заключена, мне кажется, в том, что наибольшие читательские восторги вызывали в свое время самые его претенциозные покушения на поэтичность, которая при ближайшем рассмотрении оказалась подделкой — одним лишь звучным провозглашением общих мест, без малейшей глубины или значительности. Выразительный образчик этой ложной поэтичности — известнейшая строфа в конце XV Песни "Дон Жуана":
Меж двух миров, на грани смутной тайны
Мерцает жизни странная звезда.
Как наши знанья бедны и случайны!
Как многое сокрыто навсегда!
Прилив столетий темный и бескрайний
Смывает грани, толпы и года.
Лишь мертвых царств угрюмые могилы
В пространствах мира высятся уныло.
Перевод Т.Гнедич
Это стихи, которые были бы вполне на месте в школьном журнале. Истинное мастерство Байрона — совсем на ином уровне.
Достоинства его повествовательной поэзии, с которыми мы встречаемся в "Дон Жуане", не менее примечательны и в ранних поэмах. Перед тем как начать свой очерк, я заново перечитал эти стихотворные повести, впервые со времени моей мальчишеской страсти к Байрону, и, признаюсь, приступил к чтению с большой опаской. Они написаны увлекательно.
Каким бы абсурдным ни представлялся нам взгляд на жизнь, заключенный в этих историях, сами истории рассказаны очень хорошо. Байрон и вправду заслуживает самой высокой оценки как рассказчик: не могу привести ни одного имени поэта, который читался бы с большим увлечением, кроме Чосера, — разве что Кольридж, которого Байрон поносил и у которого очень многому научился. Но Кольридж ни разу не решился на столь длинное повествование. Фабулы Байрона — если их вообще можно так называть — предельно просты. Интерес повествованию придает прежде всего свободно и плавно льющийся стих, который Байрон время от времени искусно варьирует, чтобы избежать монотонности, а затем — изумительный дар отступлений. Умение отклониться от темы — искусство, авторские отступления — одно из ценнейших качеств каждого рассказчика. Авторские отступления в поэмах Байрона поддерживают наш интерес к фигуре рассказчика, что в свою очередь разжигает еще больший интерес к самой истории. Надо думать, что читателей — современников Байрона-это свойство просто зачаровывало, ибо теперь, решившись прочесть поэму до конца, мы не сможем не почувствовать мощной притягательности личности автора. Если прочесть вслух несколько случайно выбранных строк, они, скорей всего, вызовут веселый смешок в любой аудитории:
… Случалось ли тебе видать
Глаза печальные газельи?
Вот так ее глаза темнели
И так казалися томны.
…Души в них нежной было много…
Перевод С. Ильина
но вся поэма, прочитанная подряд, будет слушаться с неослабевающим вниманием. "Гяур" — длинная поэма, фабула ее весьма незамысловата, хотя следовать за ней подчас нелегко. Христианин, по-видимому грек, ухитрился — как именно, нам не рассказано — завести знакомство с молодой обитательницей гарема, а может быть, и любимой женой мусульманина по имени Гассан. Пытаясь бежать вместе со своим христианином-возлюбленным, Лейла была поймана и убита; в ходе дальнейших событий христианин с друзьями устраивает засаду Гассану и убивает его. В должный срок мы узнаем, что историю этой вендетты или часть ее рассказывает сам Гяур, исповедуясь престарелому монаху. Исповедь его носит, однако, весьма странный характер: Гяур явно не испытывает раскаяния и четко дает понять, что если и стал грешником, то не по своей вине. Видимо, к исповеди побуждает его, скорее, тот же мотив, что и Старого Моряка, нежели желание получить отпущение грехов, что вообще вряд ли было возможно, однако прием этот позволяет несколько запутать действие. Я уже заметил, что разобраться во всем происходящем не так уж просто. В начале мы читаем длинное обращение к былой славе Греции — тема, которую Байрон умел варьировать с большим искусством. Появление Гяура обставлено весьма драматично:
Чу… Топот звонкий раздается,
Какой же всадник там несется
На скакуне во весь опор?
и мы имеем возможность взглянуть на него глазами мусульманина:
…В твоем лице я вижу след
Страстей… щадит их бремя лет.
Этого достаточно, чтобы мы поняли: Гяур интересная личность, потому что он-то, возможно, и есть сам лорд Байрон. Затем следует длинный пассаж о запустении дома Гассана, где ныне обитают лишь паук, летучая мышь, сова, одичавший пес и сорная трава. Из этого мы заключаем, что поэт перескочил прямо в финал рассказа, что Гяур, очевидно, уже убил Гассана, — так оно/разумеется и есть. Ни один Джозеф Конрад не сумел бы с большим искусством кружить вокруг да около главного события. Засим нам сообщают, что некий груз был тайно сброшен в воду, — мы предполагаем, что это мертвое тело Лейлы. После чего следует пассаж, в котором автор поочередно размышляет о Красоте, Разуме и Раскаянии. Внезапно снова появляется живая Лейла, только на один миг, но это всего лишь еще один отход от последовательности событий. А затем мы оказываемся свидетелями неожиданного нападения Гяура с его шайкой разбойников на Гассана и его свиту, — быть может, через несколько месяцев или даже лет после гибели Лейлы, и тут уж нельзя усомниться в том, что Гассан убит: