Назовите меня Христофором
Шрифт:
Участковый степенно поблагодарил и, утерев пот со лба, вышел. На стене остался висеть светлый квадрат, увешанный, как аксельбантами, толстыми скатками тенет.
— Ну что? Нашей тете — репку?
Тут обормоты сварганили пиво и пошли его пить на завалинку. Там солнышко.
Глава 4
Фанза
(продолжение)
Поэты прочно подружились с полуподвалом. Иногда они спускались вниз и, просиживая с его обитателями за грудой бутылок красного вина долгие и темные вечера, вели беседы, ошеломляя всех своей дерзостью, лукавством и просто враньем. Потом они поднимались наверх, ведя под локти восторженных почитательниц их талантов, уже порядочно осоловевших. Девочки, учившиеся на философском факультете
— Знаете, у нас есть собака, — важно и печально говорила миленькая чернушка, расстегивая лифчик. — Она такая умная! Мы ее прозвали Кантом. (Здесь нужно было тонко улыбнуться.)
В соседней комнате происходило то же самое, с разницей, что миленькая была рыжей, а собаку звали Гегелем.
Утром обожательницы, смущенно хмыкая, исчезали, а предметы обожания оставались дрыхнуть поперек кроватей. Потом предметы вставали, шатались по городу в поисках случайного заработка, пили пиво на случайную мятую трешку, а ежели заработок находился-таки, к вечеру пир стоял горой. Когда надоедало пить, предметы вспоминали о своей поэтической сущности и писали стихи, которые никогда нигде не печатались.
Лето катилось клубком — сумасшедшее лето, полное дождей, ветров, жары и долгих разговоров «за поэзию», «за литературу». Естественно, под бутылочку. Естественно, на завалинке.
А почему фанза? Это вы узнаете из следующей главы.
Глава 5
Голубцов
Была весна. Была весна, и хотелось жить. Я открыл глаза и обалдел: посреди комнаты стоял огромный детина в нахальной рыжей кепке. Нет, это был не морок. Детина насмешливо осматривал стены и подергивал плечами, как бы примеривая новое пальто. Увидев, что я проснулся, он вздохнул и достал из кармана пиджака бутылку вина.
— Меня зовут Вахтисий, — сказал он и достал из другого кармана промасленный пакет. — Я буду здесь жить.
Заметив мое недоумение, он добавил:
— С хозяйкой я договорился.
Черт! Как он попал сюда? Дверь на крючке… Я посмотрел на открытое окно. Детина рассмеялся.
— Совершенно верно. Я влез в окно.
Он снял кепку и пустил ее по комнате, тряхнув своей соломенной башкой. Кепка шлепнулась на чайник, и чайник сразу стал похож на последнюю шпану.
— Пишешь? — с ухмылкой спросил детина и кивнул на ворох бумаг, лежащих на столе. Его широкое асимметричное лицо совсем перекосилось. — Этого делать не надо, — сказал он. — Все уже написано.
Он стал ковыряться в пробке.
— Вставай. Петушок ужо пропел.
Да, я все еще лежал в постели, как обалдуй. Была весна, но жить уже хотелось меньше. Я встал и начал медленно одеваться. Кепка пылала нахальством, а чайник пыжился, ну как распоследняя шпана. Пробка отскочила, и вино брызнуло на чистую бумагу.
— Как зовут тебя? — кривя губы, надменно спросил детина. Только тут я заметил, что он был вдребезги пьян.
— Христофором, — отвечал я серьезно.
Он заржал.
— А я Вахтисий! Слышь! Вахтисий! Ах-ха-ха! Христофором!
Я аж задохнулся от бешенства.
— Меня зовут Христофором, — еле сдерживаясь, сказал я. — И если это кого-то веселит, то я смогу заставить проглотить его это веселье.
— Ну-у? — с невыносимой симпатией он посмотрел на меня. — Ну не сердись. Я думал, ты шутишь. Давай-ка, брат, выпьем за знакомство. Меня Серегой зовут.
Сопротивляться было бесполезно.
Голубцов учился в университете. Потом его выгнали. Он уехал на Дальний Восток и год работал в краевой газете. Он писал стихи — и хорошие. Он написал книгу стихов, которую никто не хотел издавать: стихи пугали своими размерами и каким-то перекошенным (как
Он уволился из газеты и приехал восстанавливаться в университет. Вещей почти не было. Была огромная связка рукописей. Рукописи он небрежно бросил в угол. Он был графоманом самого высшего класса. Он мог писать о чем угодно, на чем угодно и когда угодно. Из него перли молодость и талант.
— Мы с тобой подружимся, Кристобаль, — говорил он заплетающимся языком. — Я зна-аю. Подружимся, натурально. Ты мне нравишься. А стихи ты пишешь плохие. Плохие стихиты. Изячные. Но ты не слушай меня. Ты все равно пиши. Мы их напечатаем — хочешь, в «Юности», хочешь, в «Молодости». Говоришь, нет такого? Значит, мы его оснуем… основаем. Тьфу, черт! Мы в этой фанзе знаешь как славно заживем? Где? В фанзе, натурально. Ну да, фанза. Даром что четырехскатная. Это четырехскатная фанза. А я в настоящей жил. У меня подружка была — китаянка. Эх! Еще по одной! Ап! Давай я тебе стихи почитаю. Новые. Вчера в поезде написал.
Глава 6
Инокентьев
Он вошел, стуча копытами и позванивая железными рублями в кармане. Его голубые глаза светились, а волосы пенились. Это был молодой Пан. Серега восхищенно протянул ему руку.
— Шура, — с вызовом сказал Пан.
Он поскреб подбородок и осторожно принюхался. На кухне варилось мясо.
— Надо бы лаврушки кинуть, — сказал Пан. — И перцу, побольше перцу!
— Вот это да! — заржал Серега.
Пан крутнулся на одной ноге и исчез. Появился он через пять минут, громыхая полудюжиной «Каберне».
— Это очень хорошее вино, — объявил он. — Я знаю. Полезно для желудка.
Мы пили вино стаканами и молча терзали мясо. Потом взяли недопитое и пошли на завалинку. Пан угрюмо хмелел и глухим голосом читал Мандельштама.
Шура был физиком-теоретиком. Он учился в Ленинграде — призрачном городе. Он был хорошим мальчиком и учился на четыре и пять. Он не пил даже пиво и хотел получить Нобелевскую премию. Но однажды он зашел в букинистический магазин на Невском, и старый букинист влил ему в ухо яд. И Шура погиб. Через полгода он ушел из института. Он вернулся на Урал и оформил перевод в университет. Физику он знал, но не любил, точнее, не очень любил. Он до безумия любил литературу. Он знал наизусть «Божественную комедию» в переводе Лозинского и «Фауста» в переводе Холодковского. Пастернаковский перевод ему не нравился. Он знал наизусть «Соловьиный сад» Блока. И еще много чего он знал наизусть — память его была бесконечной. Был он резок, скор, во хмелю буен.
Мы сидели на завалинке и горевали по утерянной Нобелевской премии.
— Может, Государственная сойдет? А? — робко спросил Серега. Шура замотал кудлатой башкой и пустил длинную прозрачную слезу в стакан.
Глава 7
«В РАССУЖДЕНИИ ЧЕГО Б ПОКУШАТЬ»
Нас тошнило от голода. Оставалось четыре картофелины и на два пальца подсолнечного масла в бутылке. Кончились пиры, кончилось золотое времечко, когда стол прогибался под тяжестью жирной и пряной еды, когда в широких толстых стаканах (из богемского стекла, господа, из богемского стекла!) розовой пеночкой вскипало вино, когда в глубокой сковородке, шкворча, тяжело хлопала яичница из пятидесяти яиц, которая — о гурманы! — была посыпана тертым зеленоватым сыром, когда нежнейший воронежский окорок, украшенный петрушкой и кинзой, резался на ломти без счета. Кончился праздник, наступила полоса безденежья, призрак рыскал по двору, призрак голодной смерти, — он являлся то в виде облезлой собаки, то — невидимый — погромыхивал ночью пустыми банками из-под кильки в томатном соусе.