Назову себя Гантенбайн
Шрифт:
Что я могу представить себе (потому что сам испытал это): его пробуждение на следующее утро, рассвет за открытым окном (идет дождь), серый и без трещин, как гранит; из этого гранита, как крик, но беззвучно, вдруг лошадиная голова с красной гривой, она ржет, но беззвучно, с пеной на зубах, но туловище застряло, вырвалась только голова, глаза большие, безумные, ищущие милосердия, – все это одно мгновение, – затем терракота, искусно раскрашенная, черные ноздри и белые, как мел, зубы, все только раскрашено, красная грива застыла, все медленно уходит назад в скалу, которая беззвучно смыкается, без трещин, как рассвет за окном, серый, как гранит Сен-Готарда; в долине, глубоко внизу, далекое шоссе, виражи, полные крошечных пестрых автомобилей, которые катятся в Иерусалим…
Вдруг я в Иерусалиме.
Уже час назад, когда я пересек Иордан – просто канаву – и затем, попетляв по мертвой долине с верблюдами, вдруг увидел высоко над пустыней далекие каменные стены, желтые, как янтарь, каменные стены на утреннем солнце, это был Иерусалим – каким я его представлял себе… И вот я стою здесь, выйдя из своей машины, турист, не единственный, но в одиночестве. Дамасские Ворота. Когда я запираю машину, меня осеняет: Масличная гора, я проехал мимо нее не из равнодушия, а из-за ожидания, что сейчас будет Масличная гора. Как только перестаешь ехать, становится жарко. Я ехал семнадцать дней, чтобы стоять здесь, чтобы снова отпереть машину, чтобы выпить чаю из термоса, чтобы снова запереть машину; но вот и это сделано. Дамасские Ворота: мощно, красиво, известная римская кладка. Зачем эта поездка? Я спрашиваю себя; но вот я здесь. И это неправда, что я здесь. Дамасские Ворота
Все остается видимостью.
Под вечер, когда я еду вниз и на каком-то вираже останавливаюсь, чтобы еще раз оглянуться на Иерусалим, на его стены при контровом свете, я знаю лишь то, что знал и до того, как приехал сюда, я еду дальше в твердой решимости никогда об этом не рассказывать. Потом я все-таки рассказываю.
Вдруг праздник.
Повода не знает никто, Бурри тоже, который хоть и с опозданием, как всегда («Мне пришлось еще принять роды!»), все же явился, праздник с размахом, дамы в вечерних платьях располагаются на паркете, господин, который в центре их внимания (Зибенхаген?), острит, скрестив ноги, в саду танцуют, торшеры, ядовито-зеленый газон под торшерами, Бурри в смокинге, он поверил розыгрышу, единственный, кто мог бы угадать повод, врач-прорицатель…
Год прошел.
Эндерлин, хозяин этого вечера, купил себе дом с садом и плавательным бассейном, который сейчас освещен и куда как раз бросают какую-то молодую даму, ее крики, потому что холодно, грандиозная, кажется, потеха; только Бурри, акушер в смокинге, топчется без дела и хочет есть, проигрыватель поет «Rien de rien, non, je ne regrette rien» [21] a Бурри тем временем угощается остатками и все еще не понимает, что это значит; друзья с осоловелыми глазами и съехавшим галстуком, какая-то пара в обнимку на диване, Эндерлин в саду в гамаке, Эндерлин в возрасте сорока двух лет, одиннадцати месяцев и точно семнадцати дней; его похмелье оттого, что он остался тем же…
21
«Нет, пустяки, я не жалею ни о чем» (франц.).
Значит, стареть!
Рассвет – но без лошадиной головы…
Серый – но без крика…
Глупости, говорит Бурри, ты простудишься.
Врач-прорицатель!
Глупости, говорит Эндерлин, я доживу до семидесяти.
Гости ушли…
Пойдем теперь, говорит Бурри.
Птицы щебечут…
Бурри ушел.
Значит, стареть!
Эндерлин не пил. Он этого уже не переносит, известные ограничения устанавливаются без указания врача, так сказать, добровольно; не хочется оказываться совсем разбитым на следующее утро. До этого уже дошло. Еще он чувствует себя, так сказать, молодым. Только надо беречь себя. Ему льстит, когда его находят моложе, чем он на самом деле. До этого уже дошло. Он дарит драгоценности, когда любит. Раньше он не додумался бы до этого. У ювелира, поднимая глаза от колец и бус, он пугается: драгоценности дарят сплошь пожилые мужчины. Еще никто не встает в трамвае, чтобы уступить ему место. Это тоже придет. Еще не может быть речи о старости. Он только поражается, когда случайно видит какую-нибудь прежнюю фотографию, лицо, которого уже нет. Еще он тягается с молодыми. Но уже дошло до того, что на каждого он смотрит с мыслью, моложе ли он, и ему возражают, когда он говорит, что стареет, по праву. Еще не видно, так сказать, никаких примет. А что ожидания людям его года рождения уже не выдаются авансом, никто, понятно, не замечает, кроме него. Дряблая кожа и мешки под глазами, когда он, бреясь, поневоле глядит в зеркало, – все это еще кажется лишь признаком преходящей усталости. Он отказывается пугаться этого. Только зубы, иногда уже выпадавшие во сне – известно, что это значит, – зубы пугают его, и еще глаза: все белое становится пепельным или желтоватым. До этого уже дошло. Волосы не выпадают, они только ложатся более плоско, а лоб растет; о лысине говорить еще рано. Но это придет. Губы становятся уже, выразительнее, так сказать, но обесцвечиваются. Еще впереди исполнение желаний, Бурри нрав. И женщины предлагают свои услуги, как никогда прежде. Волосы на груди становятся серебристыми; но видно это только в ванной. Диета и немного спорта, с соблюдением меры и затратой энергии, не дают обрюзгнуть; мышцы от этого моложе не делаются. Ходит он еще без труда, но по своей тени он видит: пятидесятилетний мужчина, его походка становится сдержаннее, движение уже не захватывает все тело. Лицо становится более живым, чем тело, более личным от года к году, так сказать значительным, если оно не усталое, а усталым оно часто бывает. Когда устает, он скрывает это по мере сил, если нужно, то с помощью таблеток. Еще не дошло до того, чтобы ему непременно надо было прилечь после обеда. Но все это придет. Еще он работает вовсю. Это – да. Он делает даже больше, чем раньше, потому что благодаря опыту быстрее определяет, что не получится, и в профессиональном отношении наступает лучшая его пора. Это – да. И придет то, чего он боится: его будут встречать
Почему не повесился?
На вопрос, что бы она делала или чего бы не делала, если бы ей осталось жить только год, в лучшем случае год, Камилла Губер отвечает сразу:
– Перестала бы работать.
Что подразумевает она под работой, Гантенбайн, конечно, не спрашивает, делает вид, будто речь идет о маникюре.
– Хорошо, – спрашиваю я, – а что вместо этого?
Камилла, правда, не говорит, что бы она стала делать, но – это можно угадать сквозь ее обесцвеченные перекисью волосы, когда вскоре опять звонит какой-то клиент.
– К сожалению, – говорит она, – вы неверно набрали номер.
И когда через минуту опять раздается звонок:
– Я же сказала, вы неверно набрали номер.
Она продолжает делать маникюр.
Первый раз Камилле не требуется история; она сама, кажется, придумывает себе историю, без слов: ее последний год на белом свете, историю, по всей вероятности, с какими-то переменами, историю с глубоким смыслом, утешительную историю.
Я отступился от Эндерлина…
(Есть другие люди, от которых я не могу отступиться, даже если встречаю их редко или вообще не встречаю больше. Не то чтобы они преследовали меня в моем воображении, нет, я преследую их, мне по-прежнему любопытно, хоть я и толком не знаю, как они ведут себя в действительности. Действительное их поведение может разочаровать, но это ничего не значит; им остается простор моего ожидания. От таких людей отступиться я не могу. Они мне нужны, даже если они обошлись со мной скверно. Это могут быть, кстати сказать, и мертвые. Они на всю жизнь приковывают меня к себе моим воображением: я представляю себе, что, окажись они в моей ситуации, они иначе воспринимали бы ее, иначе действовали бы и иначе вышли бы из нее, чем я, которому отступиться от себя самого не дано. А от Эндерлина я могу отступиться.)
История для Камиллы (утешительная):
Али, как ясно уже из имени, был араб, молодой пастух в верховье Евфрата, и пришло время ему жениться. Но Али был беден. Приличная девушка стоила тогда в тех местах 15 фунтов, большие деньги для пастуха. У Али просто-напросто было лишь 10 фунтов. Услыхав, что на юге невесты дешевле, он не стал долго мешкать, взял своего осла, наполнил водой бурдюки и поехал верхом на юг. Он ехал много недель. Просто пришло время ему жениться, он был молод и здоров. Так ехал он, полный надежд, с 10 фунтами в кармане, как сказано, много недель, питаясь финиками. Когда Али наконец добрался до этих хваленых мест, там хватало и дочерей, которые ему нравились, и отцов, которые хотели продать их; но невесты и на юге тем временем вздорожали, и жениться за 10 фунтов никак нельзя было, даже на некрасивой девушке. Курс дня – 12 фунтов, 11 фунтов – редчайшая удача; Али торговался целыми днями, но безуспешно, 10 фунтов – это было не предложение, а оскорбление, и, убедившись, что ему здесь нечего делать, Али опять взял своего осла, наполнил водой бурдюки и, огорченный до смерти, поехал на север со своими 10 фунтами в кармане, ибо ничего не истратил, словно все еще верил в чудо. И, конечно, за чудом, которого Али заслуживал, поскольку признавал чудеса, дело не стало. На полпути между югом и севером, у колодца, где Али подкреплял силы своего грустного осла и свои собственные, он увидал девушку, какой еще ни разу не встречал, красивее всех, которых он не мог получить за свои 10 фунтов, слепую девушку. Это было досадно. Девушка, однако, была не только красивее всех, но и милее, поскольку она была слепая и ей никогда, ни в одном колодце, не доводилось увидеть, как она хороша, и, когда Али сказал ей, как она хороша, всеми словами, известными арабскому пастуху, она тут же полюбила его и попросила своего отца, чтобы он продал ее Али. Она была дешевле, из-за слепоты отец хотел сбыть ее с рук, пугающе дешева: б фунтов. Ибо никому на всем Евфрате не нужна слепая невеста. Но Али взял ее, посадил на своего подкрепившегося осла и назвал ее Алиль, а сам пошел пешком. В деревнях, где бы ни появлялся Али со своей Алиль, люди не верили собственным глазам, более красивой девушки никто никогда не видел даже во сне, вот только она была, к сожалению, слепая. Но у Али было еще 4 фунта в кармане, и, добравшись домой, он повел ее к лекарю и сказал: «Вот 4 фунта, сделай-ка так, чтобы Алиль видела своего Али». Когда лекарю это удалось и Алиль увидела, что по сравнению с другими окрестными пастухами ее Али совсем не красив, она тем не менее любила его по прежнему, ибо своей любовью он подарил ей все краски мира, и она была счастлива, и он был счастлив, и Али и Алиль были самой счастливой парой на краю пустыни… Камилла разочарована.
– Ну то ж, – говорит она, не поднимая глаз и не прерывая маникюра, – но это сказка. Камилла не хочет слушать дальше.
– Погодите! – говорю я. – Погодите!
Камилла орудует напильничком.
…Сказка продолжалась год, потом она кончилась; от общения с Алиль Али заразился и стал медленно, но верно слепнуть, и наступила лихая година, ибо, как только Али ослеп, он перестал верить, что она его любит, и каждый раз, когда Алиль уходила из шатра, он ревновал. Никакие ее клятвы не помогали. Может быть, она и в самом деле ходила к другим пастухам, это неизвестно. Али ведь не мог этого видеть, и, не вынеся такой неизвестности, он стал ее бить. Это было скверно. В остальном он больше не прикасался к своей Алиль. Так продолжалось долгое время, пока Али не отомстил, обнимая другую девушку, которая все чаще и чаще пробиралась в его шатер. Но и от этого он не выздоровел, наоборот, становилось все хуже. Заметив, что это его Алиль лежит в его шатре, он бил ее, и она плакала, так что слышно было снаружи, и Али и Алиль были самой несчастной парой на краю пустыни. Это было общеизвестно. Когда об этом услыхал лекарь, он сжалился и приехал, чтобы излечить Али, хотя тот и фунта не мог заплатить. Али стал опять видеть, но он уже не сказал своей Алиль, что стал опять видеть, ибо хотел тайком проследить за ней, и так он и поступил. Но что же он увидел? Он увидел, как она плакала, потому что он побил ее в шатре, и он увидел, как мыла лицо, собираясь пробраться в его шатер под видом другой девушки, чтобы слепой Али ее обнимал…
– Нет, – говорит Камилла, – в самом деле? Маникюр окончен.
– Серьезно, – спрашивает она, собирая ножнички и напильнички, – эта история не выдумана?
– Нет, – говорю я, – по-моему, нет.
Игра с темными очками, с черной палочкой и с повязкой, которая каждый раз, как только Гантенбайн выходит из дому, оказывается на рукаве другого костюма, так что приходится возвращаться, мало-помалу надоедает, по-моему, тоже; я понял бы Гантенбайна, если бы он вдруг отказался от своей роли, и особенно интересует меня, как это восприняла бы Лиля, если бы в один прекрасный вечер Гантенбайн признался ей, что он видит.
Сердце Дракона. Том 12
12. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
рейтинг книги
Гимназистка. Клановые игры
1. Ильинск
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Предназначение
1. Радогор
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
