Не дай мне упасть
Шрифт:
Толстяк, беспечно пройдя мимо женщины-трикстера, повел спутниц за собой. Они поднялись по ступеням, добрались до широких двойных дверей, что вели в зрительный зал. Ватанабэ толкнул одну из дверей от себя, и все трое оказались внутри.
Здесь было темно. Не так темно, как в наполовину освещенном вестибюле, а непроницаемо, почти до боли темно. Темнота здесь не оставалась простым отсутствием света, черный цвет являлся чем-то большим, чем отсутствием других цветов. Тьма здесь казалась вполне самостоятельным занавесом, закрывавшим привычные краски окружающего пространства. Вошедшие не могли видеть ни зрительских кресел, ни ковровой дорожки прохода, ни балкона - ничего. Но стоило Сэму отворить двери и перешагнуть порог, как в плотной осязаемой темноте возник луч света. Тонкий как лезвие, он упал на сцену, высветив крохотный пятачок пустого пространства. Ватанабэ
Он и впрямь вышел на свет так, будто звучал голос, объявлявший соответствующие звания и титулы, тянущиеся бесконечным списком. Высокий стройный мужчина, на котором сейчас картинно, но не смешно смотрелся плащ, похожий на старомодный кафтан, с высоким, выше подбородка, воротом, внушительными черными пуговицами и широкими загнутыми рукавами с золотыми запонками. Идеально благородная осанка, вытянутая тонкая фигура, аристократически выглядящая короткая борода из сросшихся бакенбард без усов, чистое круглое лицо европейца, простая короткая стрижка - все казалось настолько красивым, столь идеально подходящим друг к другу, что переставало выглядеть естественным. Под диковинным плащом обнаружился угольно-черный классический костюм, правда, без галстука. Выйдя под единственный в зале лучик света, мужчина развернулся к гостям и приветственно воздел руку. Музыка продолжала играть, когда, улыбнувшись, незнакомец приветственным жестом подозвал всю троицу к себе. Свет вокруг него разошелся шире, и вскоре в помещении стало достаточно светло, чтобы Сэм и его спутницы смогли безопасно дойти до подмостков сцены.
– Заходите, - позвал мужчина.
– Подсаживайтесь к нашему столику.
Он и впрямь сел в высветившееся на сцене кресло возле крохотного круглого стола, на котором стоял поднос с фруктами. Вольно закинув ногу на ногу, мужчина пальцем указал на три кресла напротив. Сэм коротко оглянулся на своих спутниц, а затем взошел на сцену по удобным ступеням. Кресло не издало даже намека на скрип, когда толстяк присел. Кэтрин и Мегуми переглянулись, но сели по бокам от Ватанабэ.
– Какая картинка, - незнакомец улыбался как-то странно: одна половина рта поднималась в улыбке, глаз прищуривался, но вторая оставалась неподвижной вместе с остальным лицом. Это выглядело куда менее естественно, чем обычная кривая ухмылка Ватанабэ, хоть и похоже.
– Добрый вечер, дамы. Добрый вечер, джентльмен.
– Добрый вечер, - слегка напряженно, но вежливо отозвалась Кэтрин. Мегуми промолчала. Молчал и Сэм, разглядывавший любителя сценических выходов.
– Очки можно снять, - незнакомец указал на солнечнее очки Сэма, до сих пор красовавшиеся на носу.
– Лишнего света тут нет, а ночное зрение вам все равно вряд ли понадобится.
– Это попортит мне стиль, - столь же куртуазно отозвался Ватанабэ, поправляя очки.
– Не люблю отказываться от деталей.
– Понимаю, - мужчина одобрительно покачал указательным пальцем.
– Я, как видите, тоже люблю иногда поддать театральщины. Надо же хоть как-то развлекаться.
– Жизнь скучна, если в ней нет места кривляньям, - Сэм откинулся на спинку кресла.
– Мы бы-ыстро находим общий язык, - незнакомец повторил его жест и протянул руку к закускам на столе.
– Есть хотите? А то ведь все в спешке, в спешке.
– Нет, спасибо, - толстяк сложил руки на животе.
– Так вот вы какой, Октавиан Вендиго.
Мегуми давно поняла, с кем они разговаривают, но все же напряглась, услышав это имя вслух. Она помнила, с каким выражением произносил его Сэм в прошлый раз. Сам Октавиан вновь улыбнулся половиной лица и взял со стола апельсин в кожуре.
– Пафосное имя, правда? Я его сам себе придумал, когда родился.
– Это было очевидно, - в голосе Ватанабэ сквозила ирония.
– Мама, придумывающая такое имя своему ребенку, должна тут же быть от него изолирована, чтобы не вырастить маньяка.
Он ухмыльнулся и приподнял руки со сплетенными пальцами.
– Хотя...
– Вот-вот, - Вендиго улыбнулся и принялся крутить апельсин в руках.
–
– Нет, не понимаю, - честно признался толстяк.
– И меня как-то напрягает взаимное выканье.
– Как хочешь, - Октавиан покладисто кивнул.
– Ну так скажи мне, Сэм, как тебе понравилось мое небольшое заданьице?
– Было весело, - Сэм хмыкнул.
– Поездил по разным местам, повстречал кучу нового народа...
– Познакомился с экзотическими культурами, - подхватил Вендиго.
– Как тебе понравилось общение с арабским контингентом в Ливии? Как по мне, так сирийцы все же будут погрубее.
– Ливийцы мне не сильно понравились. Слишком любят бегать и пучить глаза.
– Не скромничай. Вы с генералом Аль-Йетимом устроили отличную заварушку. И продолжили с Асланом хорошо. Выдали качественного такого ультра-насилия.
– Угу, с этим проблем не было. Куда я не сунусь - везде начинается такое ультра-насилие, что можно открывать мясокомбинат.
– Вот именно, - Октавиан подбросил апельсин в руке.
– Разве же не весело?
– Э, - Ватанабэ картинно задумался.
– Как-то не слишком весело, когда в тебя стреляют и при этом попадают. Во мне сейчас больше дырок, чем в мелкой терке.
– Так в этом-то и заключается веселье!
Вендиго неожиданно развернулся, не вставая, и водрузил ноги на один из подлокотников. Откинувшись спиной на второй подлокотник, он бесцеремонно растянулся на кресле и уподобился чему-то вроде большого кота или, скорее, беспечного подростка. Наставив на Сэма указательный палец, Октавиан заговорил:
– Нет ничего прекраснее для современного человека, чем насилие. Ведь есть два пути, по которым может пойти метущийся в пустоте нынешней культуры разум. Лишь одна развилка встречает нас на пути, проложенном через глупость, обман и огромную реку вонючей густой субстанции, называемой нынче информацией. Один путь ведет к созиданию. Можно пытаться сделать хоть что-то лучше в окружающем тебя вакууме. Можно помогать бедным, можно учить неграмотных, можно лечить больных. При этом не жалеть себя, становиться тоньше телесно, но мощнее душой. Можно даже погибнуть ради людей, которым хочешь помочь. За это тебя будут звать святым. Но рано или поздно, если ты не полный идиот, до тебя дойдет, что ты борешься с вершками. И можно вырвать хоть сотню таких корешков, спасти хоть миллион людей - вот только корешки останутся на своем месте и погубят миллиарды. Говоря меньшими цифрами, если ты спасешь одного, вакуум засосет и погубит троих. Ты можешь воспитать одного здорового ребенка, но весь двор убийц, наркоманов, гомосексуалистов и воров поглотит его, каким бы хорошим ни было воспитание. И когда ты поймешь эту простую истину, тебя назовут, в лучшем случае, коммунистом. А скорее - сумасшедшим, ведь, по-твоему, выйдет, что сама жизнь неверна, сами основы несут в себе фатальную ошибку. Ты можешь говорить сколько угодно правды и нести сколько угодно разума в сердца людей, но тупые шутки по телевизору, порнография в Интернете и сам всемогущий Бог заглушат твой неуверенный голосок фанфарами и громкими речами. И вот, поняв, насколько тщетен твой труд, что ты сделаешь? Правильно, примешься за корешки. Но как? Те, кто велит играть фанфары, вовсе не собираются давать тебе в руки рычаги давления на самих себя. Весь мировой опыт говорит о том, что мирно и ко взаимному удовольствия не разрешался еще ни один конфликт интересов. Так что же ты делаешь? К чему прибегаешь, если положение становится невыносимым? Если в твоей печени свинцовый осадок, почку забрали за долги, если мед отдает железом, а вода дерьмом, твоя дочь торгует своей плотью на углу, а ты работаешь двадцать четыре часа в сутки за еду, и красивый умный человек в дорогом костюме утверждает, что все прекрасно, ибо иначе не может быть? Что ты сделаешь?
И снова на лице Вендиго возникла половинчатая улыбка. Указующий перст сменился кулаком, который мужчина внушительно сжал.
– Ты прибегнешь к насилию. Ты начнешь пробивать, прорубать, прогрызть себе путь к завтрашнему дню, которого нет. И не только себе. Любое успешное движение за улучшение хоть чего-то в мире, если оно, конечно, не профанация, в конечном итоге эволюционирует в машину войны, в том или ином смысле. Насилие - меч, разрубающий гордиев узел людского стремления пожирать самих себя. Вот почему демократия становится диктатурой с той же неизбежностью, с которой лето сменяется осенью, а затем и зимой. Вот почему путь к созиданию идет через разрушение.