Не спешите нас хоронить
Шрифт:
Рядом, как обычно, в позе расплющенного эмбриона, прямо на сыром холодном бетоне, бессознательно подрагивая при каждом пульсирующем эхе выстрела, беспокойным сном мается Сосед. Он очень устал, и уснул сразу, как только подвернулась такая возможность. Хорошо, пусть поспит минут пятнадцать, потом разбужу, чтоб не заболел, или сам проснётся — от холода.
Восемь сонных, исхудавших, постоянно голодных, а оттого излишне нервных пацанов с калашами и «Мухами», ворочаясь и покашливая, сидят в шаге от меня, боясь высунуться из-за нашей защитной стены — оплавленного остова бэтра, от которого невыносимо прёт жжённым машинным маслом и резиной. Ещё, резко щипая нос, от бэтра разит горелым мясом. Человеческим.
Голова моя болит, и не знаю от чего. Может, от
Хандрю. Давно не хандрил, а тут — пробило. В сознании мелькают лица погибших товарищей: зовут меня куда-то, улыбаются, с праздником поздравляют. И умирают.
Сколько можно, ребята? Сколько можно, родные мои?
Вспомнился Артур Шигапов — земляк-татарстанец, из Менделеевска родом, с ним вместе начинали службу в учебке — присягу принимали, потом продолжили в части — учились бэшки водить и стрелять учились, потом сюда поехали. И приехали. Сгорел Артурчик, в новогоднюю ночь сгорел. Первого января 1995 года. Ради нас с вами, ради жизни на земле, чтобы вот так, как сегодня, москвичи могли есть-пить и ни о чём не задумываться.
И что мне вдруг Москва приснилась? А! Да я тут ещё ни одного москвича не встретил. Со всей России пацаны собрались — башкиры, татары, якуты, мордвины, калмыки. Из Челябинской области народу полно, из Свердловской. А из Москвы никого не встречал. И, наверное, не случайно. Нет здесь москвичей, не хотят они Родину защищать, или не могут…
Эх, Артурчик, Артурчик, ё-моё, ну за что?
Тело Артурчика и многих других, кто был с ним, вытащили из-под обстрела только дней через пять. Я не видел, кто видел — стонал: «Страшно было на них смотреть». Хорошо, что я не увидел, что с ним стало, — в памяти моей отложился его здоровый молодецкий образ, степной разрез глаз и хитрая татарская улыбка.
А эти, чьим посмертным запахом пропитан бэтр? За что вы погибли, ребята? Что с вашими телами? Узнают ли ваши матери о том, что с вами случилось? Узнает ли о вас ваш город, узнает ли Россия? Воздаст ли она вашим матерям за то, что забрала вас в самом расцвете сил? Поймёт ли, что с вами сделала? Вы, честные и скромные, наивные и преданные деревенские парни, всегда и везде готовые выполнять приказы Родины, зачем вы были здесь? Сколько вам лет? Восемнадцать, девятнадцать, двадцать? Двадцать навсегда…
Я уверен, парни, вы на небе, в самом лучшем месте, вы там, куда стремятся все. Потому что вы — лучшие. Вы — цвет нашей нации — самые сильные, самые здоровые, самые-самые. Вы не уклонились от призыва в то время, кода все нашу армию хают и отнекиваются от службы, вы не нарушили клятвы и пошли в бой, до конца выполняя приказ, до конца, до центра Грозного. Вы заслужили почестей в нашем диком мире и должны быть почётными гуру в мире потустороннем, загробном. Честь и слава вам, ребята! Честь и слава вашим родителям! И мужества, ведь им ещё только предстоит пережить самое трудное — узнать о вашей смерти. И похоронить.
Тупую, обманчиво-липкую тишину нарушает слабый непонятный писк. Къи-къи-къи. Моментально распахиваю глаза. Не успеваю понять в чём дело и занервничать. Фу-у! Ничего страшного, просто старая чеченка, одевшись в тонкое клетчатое пальто и мятый красный платок, толкая впереди себя небольшую тележку со скромными пожитками, пересекает узенький дворик всего в двух метрах от нас. Къи-къи-къи. Скрипит, как вся эта ржавая война.
Коричневые потрескавшиеся калоши мнут под собой водянистый снег, длинные костлявые пальцы цепко держат ручку тележки, голова до предела наклонена вперёд. Старушка спасает последнее, что у неё осталось. Поравнявшись со мной, она останавливается, и скрип колёс прерывается. Тишина. Старушка тяжело поднимает голову и смотрит на меня, затем на Соседа, затем, по очереди, на остальных. Взгляд её пронзительно сияющих карих глаз полон решимости и ненависти: «Убирайтесь отсюда, мы вас не звали!»
Не выдержав невидимой, но жесткой и, отчасти, справедливой критики, я опускаю глаза: «Наверное, она права. Её дом разрушен, имущество сожжено, муж, видимо, убит,
Женщина, на секунду показав свои редкие, пожелтевшие зубы, презрительно ухмыльнулась и, хрустя своими тонкими костями, побрела дальше, а я остался один, один наедине с моими невесёлыми мыслями. Къи-къи-къи. Куда она пошла? На что она надеется? Поможет ли ей Аллах, именем которого, убивая, прикрываются её соплеменники? Поможет ли самопровозглашённое правительство Дудаева? Поможет ли Россия, так страстно добивающаяся соблюдения своей конституции на территории Чечни? А сама Россия, соблюдает ли она свою конституцию? Соблюдает? А лощеные министры в огромных кабинетах? А наглые и бесцеремонные «новые русские», открыто грабящие Россию и надсмехающиеся над нашими ранами и смертями здесь, на войне. А мелкие уголовники, наводнившие всю страну собой и своей блатной феней, на которой разговаривают даже «независимые» фраера-депутаты в своих бессмысленно-тривиальных дебатах? А все остальные, сторонние равнодушные наблюдатели, безразличные к своему собственному будущему?
А кем будем мы, когда вернёмся домой? Чмырями, у которых не хватило бабок для отмаза от армии? Двадцатилетними психами с богатым кровавым прошлым? Молчаливыми подавленными изгоями? Потенциально опасными правдолюбами, отстаивающими своё я? Кем?
Да и вернёмся ли мы?
— Ха, блин! Умывальник, пацаны, глядите, умывальник! — худой и низкорослый, чуть больше пулемёта Калашникова, неудобно обхваченного слабыми руками, боец подбежал к длинной, метра три, прямоугольной алюминиевой раковине, над которой висело пять рукомойников и, небрежно перекинув гранатомёт «Муха» с шеи через плечо, двумя руками принялся дёргать все краники подряд, будто надеялся найти там воду. И точно, чуть погодя, он развернулся лицом к нам и, отрицательно покачав головой, радостно прокричал:
— Я посмотрел, воды нет!
— Естественно, нет. Его же просто, мародёры с собой уволочь пытались, а он и пустой тяжёлый, вот и бросили посреди дороги, — шептал мне Сосед на самое ухо, словно боялся, что незадачливый боец услышит его слова и обидится. — Да и нахер такая дрында сейчас нужна. Стреляют у них полным ходом, взрывают целые дома, им самим бы протянуть как-нибудь, а они ещё барахло какое-то с собой тащат. И что думают, в могилу всё наворованное забрать? Балбесы.
— Эй, «воды нет», не стой там, пенёк! Мотай оттуда! Бегом! — крикнул я тупо стоящему на виду у всех бойцу. Но тот всё ещё бездействовал, лишь согласно кивал своей глупой головой и улыбался в нашу сторону.
Я, Сосед, и ещё четверо незнакомых нам бойцов, остановились за стеной невысокого одноэтажного здания, вероятно — хозяйственной постройки начала восьмидесятых. Это здание, примерно десять на десять метров, с разбитой вдрызг шиферной крышей и одним маленьким, выбитым взрывом гранаты окном, спасало нас от намётанных глаз вражеских снайперов и автоматчиков, ненадолго став самым надёжным другом усталых, но удивительно жизнерадостных и оптимистичных бойцов российской армии. С тыла наш временный домик прикрывался колоссальной громадиной, тёмно-серой скалой, наполовину пожжённой и порушенной длиннющей сталинской четырёхэтажкой, из-за которой мы и выскочили. У четырёхэтажки, за невероятных размеров чудовищным холмом, наваленным из битого кирпича и кусков бетона, тихо пряталась ещё одна группа бойцов, численностью до десяти стволов, поэтому за тылы мы не беспокоились, знали, если возникнет надобность — прикроют. Они ведь тоже — жить хотят. Сжимают автоматы, пронзительно смотрят нам в грязно-зелёные спины бушлатов, ждут своей очереди сменить позицию. Но мы не спешим, ведь за то, что ждёт нас впереди, в обманчиво-тусклой неизвестности домов и переулков, мы не ручаемся: там сам чёрт не ведает, что, кто и как. Неприятности нам ни к чему, мы уж, как-нибудь так, потихоньку. Успокаиваем дыхание, оглядываемся, исследуем открытые взору окрестности, оцениваем оперативную обстановку, нарезаем новые задачи.