Не только Евтушенко
Шрифт:
Другой стороной эта короткая, в полмили, австралийская авеню, по которой ночью шныряют, помимо мертвецов, кенгуру, страусы эму и дикие собаки динго, упирается в Киссену-бульвар, на стыке стоит дом, где жил Берт Тодд, мы его делили с Женей Евтушенко, а сами не общались, кабы не та историческая встреча на панихиде Тодда в Куинс-колледже, куда Берт его устроил, несмотря на мощное, из последних предсмертных сил, противодействие Бродского, но эта нечаянная встреча раскидала нас еще дальше друг от друга: виной тому опять же я. Не сам по себе. А мой антинекролог Берту Тодду с открытием, меня самого поразившим: я подозревал его в легких связях с КГБ, а он оказался тяжеловес ЦРУ – организовал десант в Америку фрондирующих совков-литераторов во главе с Евтушенко по прямой указке, а домой они возвращались в лучах заокеанской славы. За этот докурассказ «Мой друг Джеймс Бонд» на меня накинулись
С меня как с гуся вода – что мне, впервые шагать не в ногу? Не спорю: характер у меня зае*истый – вычеркиваю и исправляю на «занозистый», – хотя по жизни я человек беззлобный и покладистый. Как в том анекдоте: ну, скорпион я! Но и скорпион ведь может быть добрым, не обязательно гомофоб, кусачесть у него от природы, а не от души. Я – добрый скорпион. «Dorogoi Volodya! – пишет мне та же Надя Кожевникова латиницей, потому что мой электронный почтальон в упор не узнавал тогда кириллицу. – Prochla Vashu oboimu – kritik Vy blesyaschii, isklyuchitel’no pronitcatel’nyi, na vse sto. I pritom nezhnyi, svoyu skropionistost’ preuvilichivaete».
А Юнна Мориц – по старинке, своим ученическим почерком отличницы:
Оля Кучкина сбросила мне на компьютер Володино сочинение про железную дорогу Бродский – Тодд – Евтушенко, далее везде. Лично для меня в информационном свете не было там ничего нового, особенно в шелесте денег и лязге связей на перегонах, где светофорили зеленым очком одним молодцам, а красным очком – другим молодцам. Это была не моя дорога, и я никогда ею не пользовалась, чтоб не сближаться «по интересам» (светофорным!) ни с теми, ни с этими, ни с их проводниками и проводницами.
А если я скорпион с вырванным жалом? «И вырвал грешный мой язык» – родоначальник на самом деле имел в виду жало? Не дай-то бог.
А себя я не жалю? Больнее других! Другим, правда, от этого не легче. Антиподом моих «Записок скорпиона» могли бы стать «Записки укушенных скорпионом» (коллективный сборник). Мне бы сохранить мою скорпионью сущность на этот роман-меморий – пусть не яд, хотя бы кусачесть. И писучесть. Темперамент, то есть. И наплевизм, пофигизм, по*уизм – то есть остраненность как знак художества. Апофигей как апофеоз пофигизма? Нулевой градус письма, как у Трумэна Капоте, либо объективная камера, как у Антониони? С точностью до наоборот. Страсть – мой поводырь. Слепец – слепца.
После сомнительных этих самопохвал опущу себя.
Какую бочку напраслины накатал и продолжаю катить на Лену Клепикову – из раздражения, из ревности, из сомнений, из любви. Да, из любви. А разве не из любви сочинил я рассказ «Умирающий голос моей мамы», за который меня осудил даже мой сын? А повесть «Как я умер», первый подступ к этой книге? Как и «Джеймса Бонда» – из любви и жалости. Даже «Post Mortem» – о человеке, похожем на Бродского, которому я биограф, а не агиограф, да он и не из святых.
Боюсь, помимо объективных, к Бродскому у меня претензии личного, то есть субъективного порядка. Я бы даже сказал – лирического: что не оправдал моих ожиданий. Что не соответствует питерскому образу, который служил мне маяком. Что карьеру предпочел – нет, не только стишатам, но и судьбе. Что из большого поэта превратился в литературного пахана. Что притупил в себе инстинкт интеллектуального и поэтического самосохранения, окружив себя здесь клевретами и приживалами. Они не знали того Бродского – с них было достаточно этого. С меня – нет. Его тезка Джозеф Рихтер-Чураков, прочтя в «Литературке» «Мяу с того света, или Жизнь как ремейк», последнюю главу из «Post Mortem», сказал, что мой Бродский умнее реального – каким он стал в последние годы. Так и есть, к сожалению. Может, поэтому здесь мне ее напечатать не удалось, даже в сокращенном и кастрированном виде, несмотря на повод: шестидесятипятилетний юбилей героя. В том числе в
Не слабо.
Скромный фанфарон.
Иногда мне даже кажется – несмотря на отступление демократии по всем фронтам в России, – что здешняя русская печать на порядок боязливей, чем там. И это несмотря на то, что в одном только Нью-Йорке с дюжину русской периодики и еще больше по всей Америке: в Филадельфии, Сан-Франциско, Чикаго etc. – везде, где есть русская община. Не говоря о том же – приблизительно – числе русских радио- и телестанций. Достаточно, мне кажется, поселиться в городе одному русскому, как тут же появятся русские вывески – «Аптека», «Гастроном», «Клиника» и, само собой, русская газета и радио с ТВ. Натуральное хозяйство? Самообслуживание? Онанизм? В Нью-Йорке куда больше китайцев, но всего две газеты, у здешних эйре и вовсе одна, «Irish Echo», парочка идишных, итальянцам привозят с родины свеженькую «Corriere della Sera». Одни только русские так жируют.
И все-таки первый подступ к моим метафизическим романам – включая предыдущие про Довлатова и Бродского, эти про Евтушенко и шестидесятников и следующий про сороковиков от Барышникова и Бродского до Довлатова и Шемякина – мои девичьи дневники, которые, не знамо для чего, с разной степенью интенсивности строчил всю мою жизнь, начиная с десятилетнего возраста: «Мальчик хотел быть, как все», – писал я тогда о себе в третьем лице. Что мальчику не вполне удалось: хотеть быть как все – идея сама по себе не лишенная оригинальности. Потом был «Роман с эпиграфами», то есть «Три еврея», плюс «Торопливая проза» и «Подлые рассказы», хоть там один лучше другого, сплошные козыри. Вот где я дал себе волю, не фильтровал базар, язык повел неведомо куда, говорил как есть, пусть и под видом литературных персонажей. Эта книга-чистуха тоже кой-кому покажется подлой, другим – книгой сплетен, но сплетни плюс метафизика – что может быть занятнее? Ссылка на Чорана – Ахматову – Бродского – Довлатова позади и впереди, вместе с джентльменским набором цитат: кредо автора.
Подлая проза любви.
Как же, от любви до ненависти! И тот же шаг – в обратном направлении. Шаг на месте. Чем я и занят всю мою жизнь. «Литературка» долго собиралась печатать мой пасквиль на шестидесятников, который уже напечатали здесь, в Америке: и хочется, и колется, и мама не велит. Решили: после очередного юбилея Евтушенко. Я говорю: чего ждать? подарок к дню рождения! Шутка. Не понимают. Другие мои публикации успели проскочить – в защиту сидельца Лимонова и «Дорогие мои покойники» из «Post Mortem», Евтушенко опубликовал свой юбилейный манифесто – нобелевская лекция без Нобелевской премии, которой ждет не дождется, как, впрочем, еще дюжина литераторов-россиян. Разбудить среди ночи и поздравить – все поверят, как один. А с моей статьей все решилось вдруг и в одночасье: редактор ЛГ повстречал Евтушенко в Переделкине и решил посоветоваться:
– Печатать! – сказал Евтушенко, с которым нас связывают «сложные, но неразрывные отношения», цитирую еще раз его слова.
Очередное спасибо, Женя!
А «Литературку» мне и купить теперь негде – Борис Бекер, хозяин гастронома «Локс-таун» на 108-й «довлатовской» улице, где продавались московские газеты, застрелился: магазин закрыт.
Если, выйдя на Мейн-стрит, свернуть налево, то минут через пятнадцать пешего хода будет 78-я роуд, где жила и умерла (без меня, я был в Москве, mea culpa) моя мама. Долго меня не отпускала, злая старуха, мучила днем и ночью, вот я и выдавил из себя заклейменный всеми рассказ «Умирающий голос моей мамы», хоть и написал, что мама была ангел-хранитель нашей семьи, кругом перед ней виноват по жизни и смерти, но что делать, если по натуре скорпион, себя жалящий больше, чем других. Но почему другие должны страдать от того, что меня гложет совесть? Их же – своя – не гложет. Мудрый все-таки совет: не давать совести грызть себя, и она постепенно умрет с голоду. Чего мне всегда не хватало, так это мудрости.