Не жди, когда уснут боги
Шрифт:
Потом освободилось место старшего бортмеханика, и Федора Кузьмича как-то естественно передвинули туда: пусть, мол, наводит порядок во всем авиаподразделении. Должность изменилась, но по-прежнему он слышал: «Вон отец порядка идет», «Отец порядка пристанет — не отвертишься», «Если отец порядка посмотрел — гарантия». Произносили по-разному: одни уважительно, другие иронически, в зависимости от того, какие с ним складывались отношения.
В технике Федор Кузьмич был силен, любую неисправность чуял за версту. Но почему-то редко к нему шли за советом, с просьбой помочь. И стал он чувствовать себя как-то безрадостно, в душе зародилась и не гасла тоска. Все эти стычки, вроде сегодняшней, хоть и одерживал
На перекрестке перед самым носом щелкнул красный свет. Федору Кузьмичу давно хотелось пить, но просто так, без всякого повода задержаться у киоска с газ-водой, стоять, медленно, со вкусом отхлебывая прохладную шипучую влагу, — нет, это было не по нему. Теперь повод появился. Он выпил стакан воды и поспел на зеленый свет.
Вспомнилось небольшое дружеское застолье, когда его перевели из бортмехаников в старшие. Собрался весь экипаж — посидеть да и высказать, что у каждого на душе. А на душе у каждого накопилось для Полещука много доброго, неизрасходованного в прежних разговорах, и вот «на дорожку» он выслушивал товарищей, уткнув голубые благодарные глаза в стол, и клялся про себя, что прибавит еще ясности и смелости в своем деле, что машины всего подразделения будут столь же безукоризненны, как и его бывшая машина. Тогда-то радист, тихий и застенчивый парень, обронил запавшую в память фразу: «Не требуй от всех того, на что сам способен. По необходимости — еще куда ни шло, а из принципа — на живую стену напрешься». Сказал и замолк, непонятно было, с какой это он стати. Никто и внимания не обратил. А Полещук запомнил. Хотя сам не знал, для чего. Просто так, из любопытства. Ведь когда нам хорошо, а ему действительно было хорошо, разве мы воспринимаем всерьез чье-то предостережение?
Полещук удивлялся людям. Вот жена, например. Когда они только познакомились, то она, бывая в его холостяцкой квартире, приходила в восторг: ах, как у тебя аккуратно, какой ты молодец! Но стоило ей стать хозяйкой, и восторги кончились. Вернее, она была довольна, что муж соблюдает порядок, но сама соблюдать его не могла. Сколько он ни бился, сколько ни убеждал, что это пара пустяков, что надо лишь некоторое время последить за собой, а потом все наладится, пойдет автоматически, ничего не получалось.
А на службе? Ну, взять опять же Митина. Как он нахваливал Полещука, когда тот был бортмехаником, словно в зятья набивался. «Федор Кузьмич, — говорил, — даже пылинку на винте не потерпит, смахнет». А нынче растерзать готов. А все почему: с него Полещук спрос повел.
Странный народ, думал Федор Кузьмич, знают, как лучше, но не делают. Была бы сложность, какая, а то ведь, в сущности, ерунда.
Жена у Полещука красивая, только худая очень. Как заметил один летный острослов, жизнь бескомпромиссна: есть гибкость, мягкости нет, есть мягкость, гибкости нет.
— Чем порадуешь, Машенька? — спросил он с порога. — Проголодался — аж ботинки спадывают.
Она заметалась по комнате, будто застигнутая врасплох, что-то переставляла, что-то убирала, как будто только с его приходом возникла в этом необходимость. Против обыкновения Федор Кузьмич не наговорил колкостей, хотя на душе кошки скребли, обнял жену, чмокнул в щеку и с довольным видом уселся ужинать. За вечер — небывалый случай! — он не сделал ей ни одного замечания. Только и слышно: «Машенька, посиди со мной», «Машенька, расскажи, как у тебя на работе», «Машенька, давай посмотрим передачу». Она сияла, сияла, потом не выдержала:
— С чего это ты такой обходительный? Уж, не на повышение ли пошел?
— А что, похоже?
— Похоже.
— Зря.
— Да ну тебя! — замахала руками Маша.
Федор Кузьмич колебался, чувствовал себя на каком-то распутьи. Неужели, думал он, терпимость к недостаткам может выравнивать, украшать жизнь? А как же быть тогда с неукротимым движением, стремительным человеческим взлетом — искусственно замедлять его из-за тех, кто послабее? Ведь все крупное состоит из мелкого, как гранитная глыба из молекул, и если мы недорабатываем в простом, то наверняка ждем послабления и в сложном.
Лежа в постели и ощущая теплое дыхание жены, он представил, как обрадовались бы его коллеги, отступи он в своей неумолимой требовательности. Осмотрел, допустим, самолет Митина.
— Превосходно, когда летишь?
— Через три часа. Вот только, Федор Кузьмич, — Митин мнется, постукивает по асфальту каблуком лакированного ботинка, — давление масла прибор не показывает.
— Да на кой тебе показывать? Поступает масло?
— Поступает.
— Ну и долетишь.
Поворачивается Полещук к выходу, а Митин опять:
— Чуть не забыл, Федор Кузьмич, локатор что-то шалит.
— Карту погоды смотрел?
— Смотрел.
— То-то. Небо у тебя ясное, доберешься и без локатора. После подремонтируешь.
Митин жмет ему руку, а лицо у него преданное, будто крупную сумму взял взаймы. Или приглашает его Еремин. Усаживает рядом.
— Растешь, Федор Кузьмич, на глазах растешь. Понимание обстановки появилось. Ладить с людьми стал. Машины оно, брат, важно, порядок и все прочее тоже, но важней товарищескую атмосферу создать, чтоб друг друга с полуслова… В общем, получается у тебя. Ребята прямо не нахвалятся. Поглядим, может, куда-нибудь повыше двинем. Готовься, вот так.
— Рад стараться! — растроганно лепечет Полещук и мчится отправлять в рейс очередные машины.
А на следующий день старший бортмеханик Полещук пришел в авиаподразделение пораньше и, присев за краешек стола, крупно и размашисто, как ходил по земле, начал писать рапорт…
ПОРЫВ
Когда Михаил кланялся, брюки сзади так туго натягивались, что казалось, вот-вот треснут, а фалды фрака легко и непринужденно вздымались чуть пониже спины, образуя в этот момент тугое черное облачко. Брюки беспокоили Михаила, давно полагалось обзавестись другими, но он никак не решался взять деньги из скопленной небольшой суммы, которую предназначал для свадебного подарка своей любимой девушке Рите. Можно было бы пощадить брюки и, кланяясь с меньшим усердием, не подвергать их столь великому риску, Однако этот компромиссный вариант претил Михаилу: если люди пришли послушать твой концерт, да еще и аплодируют, они заслуживают самой глубокой признательности.
Его обвораживала публика, рассматривающая музыканта в бинокли или поблескивающая в упор очками. На каждый хлопок хотелось отвечать поклоном, улыбкой. А как он обожал цветы! Но цветов ему никто не подносил, и тогда Михаил стал сам покупать себе цветы, а гримерша тетя Даша за шоколадку для внучки любезно согласилась вручать их ему перед занавесом.
Вот и сейчас она встала с первого ряда, где размещалась вместе со своей близкой и дальней родней, привычно взобралась на сцену и засеменила тоненькими сухонькими ножками к Михаилу. Приняв букет бордовых гвоздик, он церемонно поцеловал ее холодную руку с тонкой, полупрозрачной, морщинистой кожей. Мелькнула мысль, что, быть может, эту руку никто, кроме него, и не целовал вообще, даже в ту пору, когда она была розовой, пухленькой, дышащей теплом, как оладышек прямо со сковородки.