Не жди, когда уснут боги
Шрифт:
— Женщина — человек хитрый, — обращается ко мне Джума, в его голосе подрагивает смех. — Но скажи, видел ли ты когда-нибудь, чтобы лиса обманула сокола?
— Видеть не видел, — пожал я плечами, — и все-таки допускаю, что это может случиться. Смотря, какая лиса и какой сокол.
Джума пропускает мою фразу мимо ушей, как охотник, жалеющий патрон на мелкую дичь. Для него важней разобраться со своей женой.
— Странно, — говорит он с неподдельным изумлением, сводя реденькие брови на переносице. — Как ты могла его забыть?
— «Во дает! — уважительно думаю я. — Кого угодно запутает». Весь разговор обо мне я воспринимаю как розыгрыш. Ну, решил Джума пошутковать, выдать меня за какого-нибудь общего знакомого, ну, и пускай на здоровье
Оторвавшись, наконец, от чашки, изображаю: недоумение на лице:
— Вспомните, Каныш, ведь сколько раз за одним столом сидели, о чем только не толковали! Вас я признал сразу, вы почти не изменились, тот же взгляд, движения, вот только руки малость погрубели. В следующий приезд захвачу польский глицерин, очень помогает.
Каныш вздохнула, потом вдруг придвинулась ко мне и заговорщически подмигнула, как ученик, ждущий у классной доски подсказки. Но что я мог ей подсказать? Благо, мое замешательство осталось незамеченным. Терпение у Джумы лопнуло, и он воскликнул:
— Это ведь Вовка, понимаешь, Вовка!
У Каныш дрогнули и приподнялись плечи, и все существо, казалось, просияло той взрывной вдохновенной радостью, которое делает просто синее небо весенним, а людей, как бы стары они ни были, превращает в молодых. Она смотрела на меня, и в глазах, на самой заискрившейся поверхности, плескалась благодарность, за что то необычное, глубокое и чистое, как лежащие за окном снега.
Я ощутил неловкость: как будто, перепутав с кем-то другим, меня гладит преданная нежная рука. Но вместо того, чтобы открыться, сказать, что произошло недоразумение, ошибка, я продолжал, правда, с каким-то скользящим, знобким беспокойством, испытывать удовольствие от этой ласкающей признательности, заслуженно предназначенной другому человеку.
Меж тем Джума, чувствуя себя на седьмом небе от привалившего счастья, рассказывал:
— Ты, Вовка, можешь и не все помнить, знать: на исходе этой истории тебе лет пять-шесть набежало. А отец с матерью у тебя такие, что не очень-то будут распространяться о своих добрых делах. И причина не в скромности. Не только в скромности. Я думал об этом. Для них помочь постороннему столь же просто и естественно, как позаботиться о самих себе. Или для них вообще нет посторонних? Как, по-твоему?
Я выдавил вежливую улыбку. Ну и положеньице! Как в детской игре в фанты: да и нет, не говорите, черное с белым не берите… Неужто благодарность настолько ослепляет человека, что он начисто теряет проницательность, путает реальные и мнимые взаимосвязи между людьми? Игра зашла слишком далеко, чтобы давать задний ход. И я продолжал выступать в чужой роли, то кивая, то улыбаясь, то бросая расплывчатые реплики — в зависимости от обстоятельств.
Постепенно, со слов Джумы, обращенных или ко мне, или к Каныш, я узнал историю, которую должен был узнать в этот вечер.
Еще совсем мальцом Джума лишился родителей и попал детский дом. Хилый, с непросыхающим носом и тяжким, рвущим нутро кашлем он вызывал у многих смешанное чувство жалости и отвращения, и его сторонились. Маленькому человечку не хватало ни еды, ни ласки. Он рос медленно, рос болезненным и вялым, а вместе с ним росла отчужденность, заставлявшая забиваться в угол, подальше от сверстников, которые если и обращали на него внимание, то лишь для того, чтобы обидеть. Как капли смолы, дни были злы и черны. И вряд ли судьба его сложилась бы нормально, не появись в детском доме Скворцовы. Без долгих расспросов, в один присест они изменили течение мальчишеской жизни. Переселившись к ним, Джума ощутил такое обилие душевного тепла, чуткости, заботы о себе, что всего этого вполне хватило бы и на его прошлые годы. Иван Ефимович
Что же случилось потом, как потерялся их след? Джума до сих пор толком не знает. Направили его с, Каныш работать как раз на тот участок, где и по сей день живут. Начало работы, особенно на новом месте, словно начало жизни. Пока пообвыкнешь, пока то да се… Короче, когда собрались, наконец, в гости, Скворцовых уже не оказалось в селе. Причина их внезапного отъезда осталась загадкой. Никому точно не было известно, в какие края пролег их путь. Одни говорили, будто бы в Подмосковье, другие — в Сибирь. А вот совсем недавно Джума натолкнулся на газетную заметку, в которой сообщалось, что студент политехнического института Владимир Скворцов занял первое место в каких-то горнолыжных соревнованиях.
— Я сразу смекнул, что это ты. — Джума восхищается своим пророческим даром и не скрывает этого. Полулежа на подушке, отхлебывает чай и самодовольно поглаживает седеющую коротко остриженную голову. — Для Ивана Ефимовича лыжи были, что конь для, джигита. Обещал: вырастет сын, сделаю из него настоящего горнолыжника. Вот и сделал. А раз так, подумал, я после заметки, не миновать тебе наших мест. Лучших склонов нигде не сыщешь.
Теперь поведение Джумы для меня прояснилось. Он много лет прожил в Чонкурчаке, этом крохотном кишлаке в несколько дворов, где не очень-то размахнешься в своей щедрости и доброте. И он изнывал, мучился, почему-то мнил себя должником, который никак не может расплатиться сполна. Причем, с годами ему казалось, будто долг все растет, увеличивается, начинает давить неистраченностью чувств, и он лишался покоя, старался хоть как-то использовать заложенные в нем душевные силы, и потому порой помогал даже тому, кто не особенно и нуждался в помощи, беспричинно расплывался в благодушной и долгой улыбке даже тогда, когда следовало бы кого-то одернуть, на кого-то накричать. Было бы заблуждением думать, что улыбка получалась у Джумы подневольная, натужная, отнюдь. Она смягчала и осветляла его изношенное лицо, обдавая собеседника доверием, участливостью. Вполне возможно, он и во сне мигал улыбкой, как светофор на просторном ночном перекрестке, беспрепятственно пропускающий случайное движение.
У Джумы сохранились фотографии, на которых он был снят вместе со Скворцовыми. Прямо идиллия: сидят развеселые, прижавшиеся друг к другу — семья, да и только. А худенький мальчишка посредине, мало чем похожий на теперешнего Джуму, заворожено уставился в объектив черными глазами-точечками, словно боясь неосторожным жестом спугнуть счастливое мгновенье. С любопытством и вместе с тем оценивающе я разглядывал своих мнимых родителей. Что и говорить, симпатичные люди. Но — ничего общего со мной. Вот только у Ивана Ефимовича, как и у меня, очки на носу. Но этого вроде бы мало, чтобы объявлять его моим отцом.
Воспоминания — словно воздушные путешествия, после которых мы непременно устремляемся к земле, вновь погружаемся в земные дела и хлопоты. Сложив фотографии, в деревянную шкатулку с резной, крышкой, Джума и Каныш стали ухаживать за мной в четыре руки. Меня опять поили и кормили, будто я, двугорбый верблюд и могу распоряжаться проглоченным в течение полумесяца.
Джума спрашивал:
— На кого учишься? На инженера?
— На инженера, — отвечал я, хотя сам, уже имел диплом врача и работал в городской больнице.