Не жди, когда уснут боги
Шрифт:
Сколько великих имен вздымалось на гребне времени — пока он учился, работал слесарем, бригадиром, а теперь вот нормировщиком цеха. Сколько новых открытий, городов, книг… Нет, его не терзали думы о серости своего существования, о том, что он слишком мало значит в этой многомиллиардной веренице человеческих судеб, что живи он или умри — никаких изменений на круглом шарике не случится. Ему дана была жизнь, и он верил в справедливость природы, в целесообразность и важность каждого предназначения, в свою, лично свою причастность к тому, что свершается вокруг.
Жизнь ежедневно требует нашего бесстрашия.
Одних горести ожесточают, других, наоборот, делают эдакими добрячками: дескать, не все ль равно, только раз живем, стоит ли кулаками размахивать.
Григорий поначалу уходил в себя, был замкнут и мрачен, работал, как дьявол, словно пытаясь сбросить с души тяжелый, давящий груз. И довольно быстро это ему удавалось; он становился прежним — деятельным, настырным, чувствительным к любой несправедливости.
Недавно у него опять спор с Ануфриевым получился. В предварительном порядке рассматривался план цеха на предстоящий квартал. Сколько и каких деталей, комплектов инструмента для тракторов, комбайнов и других сельхозмашин выйдет из ворот механического. Григорий на цифрах поднаторел, сразу слабинку заметил. Что-то, говорит, план уж больно жидковат. Производительность труда поднялась, людей в цехе прибавилось, снабженцы нас (тьфу, тьфу) не подводят, а план цыплячий, без учета растущих возможностей.
Ануфриев покраснел, заволновался, но не стал перебивать Григория. Лишь намекнул деликатно, чтобы выражения подбирались соответствующие. Когда же Григорий уселся, загремев роскошным стулом на пружинах, Ануфриев начал растолковывать ему, как младенцу, прописные истины. Еще цеху полагается (словечко-то какое — «полагается»!) принять социалистические обязательства, что на ступеньку выше плана, и повышенные социалистические обязательства — на полторы ступеньки. В итоге все реальные возможности коллектива учтены. Только несколько под другим соусом…
Вон оно что, оказывается! Григорию бы намотать на ус, принять к сведению, а он вопросец: зачем тогда план, что под ним разумеют и как к нему относиться? Ануфриев крепится, разжевывает, в виде манной каши подает. Но Григорий стоит на своем: если план не липа, то липовые соцобязательства и так далее, раз мы из-за них специально назад отодвигаемся. А, может, липа и то, и другое, и третье.
И улыбнулся светло, будто обстановку прояснить хотел.
Началось невообразимое. Кто-то стал кричать, что Григорий ни черта не смыслит в планировании, кому-то казалось кощунственным поднимать голос против привычною и удобного, кто-то торопился домой и вынужденная задержка его раздражала. Были, естественно, и такие, кто с хитрецой поглядывал на Ануфриева: изволь, мол, выкрутиться.
В общем, пошумели-пошумели и приняли соломоново решение — утвердить и доработать. Хотя везде попроще к этому относятся, зачем копья впустую ломать?
Ануфриев
Григорий сперва чуть не сорвался, не наговорил колкостей. Нечего лезть туда, куда не следует. Но спросил только:
— Кто же такие сведения про меня раскопал?
— Да тут… да там, — заволновался пухлощекий, грузненький и маленький Ануфриев. — Я сам видел. Случай помог, совпадение… Домой я на автобусе езжу, как раз мимо быткомбината. Смотрю: у подъезда в одиночестве. Холодно, воротник трубой, пар изо рта. Разок проезжаю, второй, третий… А потом вместе с Зоей увидел… Еще по институту ее знаю. Нет, лично мы не знакомы, а так… На очень хорошем счету была…
— Меня как-то это не интересует, — равнодушно заметил Григорий, хотя его, конечно, интересовало все, что касалось Зои.
— К слову ведь пришлось, — не то, оправдываясь, не то, обижаясь, проговорил Ануфриев. — Чтоб объяснить…
— Ладно, я передам, пусть сама решает, — Григорий поднялся, считая, что разговор окончен. Но Ануфриев остался сидеть, плотно прижавшись спиной к стене и о чем-то задумавшись.
Хорошо молчится с друзьями, когда вместе — как один, но если между людьми мало общего — молчание невыносимо тягостно.
— Я слушаю вас, Николай Петрович, — четко, и резко произнес Григорий, соблюдая необходимую официальность.
Ануфриев встрепенулся, обвел его жидковатыми голубыми глазами, словно удивился, зачем понадобилось нарушать тишину.
— Устаю, — доверительным голосом заговорил он, — поверите, устаю. Раньше мастером, бывало, мотаешься, мотаешься, а все ничего, свеженький, как огурчик. Да вы-то помните, рядышком ведь работали. Сейчас же, — он тяжело вздохнул, — и текучки вроде поменьше, и сил не убавилось, а к вечеру, точно яйцо выпитое, ткни — одна скорлупа. Видно, не объем работы нас изнуряет, а напряжение, с которым она выполняется. Я как-то читал…
— …почему прежде короли уставали? — спросил Григорий.
— Нет, не о том… А почему?
— Золота у них было много и короны делались тяжелые, такие, что шеи трещали… от напряжения. Еле до постели короли добирались, — сказал Григорий и пожалел, что сказал. Жалко ему стало Ануфриева. Человек душу раскрывает, с добром идет, а он все куражится, укусить норовит.
Благо, Ануфриев или не понял намека, или сделал вид, что не понял.
— Ну, это нам не грозит, — кисловато улыбнулся он и махнул рукой: к чему, дескать, нелепые сравнения?