Неблагодарная чужестранка
Шрифт:
— У меня ломка. Меня отпустят?
Адвокат вперился в документы широко открытыми голубыми глазами. Его каштановые локоны поднимаются от возмущения.
— Кража трех бутылок одеколона не может являться законным основанием для удержания вас в тюрьме.
— Я больше здесь не вынесу, у меня озноб, давление подскочило, уже двое суток я без наркотика.
— Как часто вы его принимаете?
— Раз
Звучит патриотично, лицо подсудимого проясняется.
После удара гонга мы входим в зал суда.
— Я прошу суд и вашу страну о прощении. Меня ввели в заблуждение. Я больше не буду воровать. Честное слово.
Я украшаю его речь, добавляю «высокоуважаемый суд» и «вашу замечательную страну». Дойдя до «честного слова», умолкаю от сочувствия. Однако чужеродный пафос вызывает лишь подозрение. Только адвокат благосклонно вслушивается в звуки чужого языка и произносит пламенную защитительную речь.
В переводческом договоре написано, что мы обязуемся добросовестно передавать сказанное. За умышленное искажение смысла предусмотрено лишение свободы сроком на несколько лет. Нам надлежит быть пунктуальными и выглядеть ухоженно. Но я в таких растрепанных чувствах, что мне не до причесанных норм. Судьба другого человека уносит меня в открытое море, окрепший ветер рвет чувства и мысли.
В коридоре подсудимый просит разрешения покурить.
— Не такие уж мы изверги, — отзывается полицейский и закуривает вместе с ним.
— Ненавижу дилеров, — признается молодой человек. — Сядет на вокзале и начнет облизываться. Это значит: у меня есть кокаин. Шею бы ему свернул.
— Это ваша навязчивая идея, только и всего, — лечу его я.
— Да, надо иметь сильную волю, но наркотики ее уничтожают. Раньше я занимался боксом, весил сто килограммов. Если сегодня меня не выпустят, то впереди жуткая ночь без наркотиков. Многие задыхаются собственным языком.
Подсудимый говорит о наркотиках с ненавистью и уважением. Они ему друг и враг, отец и мать, рай и ад, вся жизнь. В самом себе он не обнаружил ничего, кроме тела, которому поставляет губительное зелье. Говорить он предпочитает о героическом перенесении пагубных эффектов.
— Проблема в том, что он себя ненавидит. В этом суть, а не в тюрьме или освобождении. Да и с чего бы ему любить себя? — рассеянно спрашиваю я, но адвокат нетерпеливо понукает меня только переводить.
— Вы попросили убежища на том основании, что в вашей стране война. Какую войну вы имеете в виду?
— Хуже всего, что там
— Четыре недели предварительного заключения и последующая депортация.
Судья старается зачитать приговор беспристрастно. Полицейский оживает и уводит заключенного.
— Вы посадили его только потому, что он иностранец, так из людей делают преступников. У любого человека есть право делать со своим телом то, что хочется, — возмущается адвокат.
У адвоката такой вид, словно ему только что дали пощечину. Локоны снова ложатся, закрывая уши.
Судья сокрушенно произносит:
— Я не мог его отпустить. Ему нужен героин, и вскоре он снова окажется на скамье подсудимых.
Мое имя больше не принадлежало мне. Выговаривали его с трудом, запинаясь, и звучало оно фальшиво. Постоянный повод чувствовать себя не в своей тарелке. Моя манера изъясняться на новом языке тоже была подозрительно обрывиста. Каждая ошибка походила на разверстую дыру. А здесь ценили гладкие отношения, любые дыры тщательно бетонировались.
Учитель открывал манящие перспективы:
— Приспосабливайся. Представляешь, идешь ты по улице, а все думают, что ты отсюда.
Но я-то знала: мой лунный лик все равно меня выдаст. Да и вообще, не хотелось мне тут задерживаться и прорастать, как пшеничное зернышко.
Луга огораживала проволока под напряжением, коровы паслись за табличками «Частная собственность». У нас же поля необозримо простирались до полосы отчуждения. Здешние пруды принадлежали не всем, даже рыбки оказывались в частном владении. Где здесь было добежать до солнца и докричаться до потери несчастного сознания? Чувства, выходящие за рамки, вызывали подозрение в желании покуситься на собственность. Сказку о горшочке, который все варил и варил кашу, пока та не залила кухонный пол, не вытекла из дому и не растеклась по всей стране, здесь никто не знал. Местным нравились ужасные истории о несправедливостях нашего режима, на их глаза едва не наворачивались слезы. Им хотелось обнять меня, но такого они себе не позволяли. Тело было частной собственностью за незримым железным занавесом.
Мара говорила:
— Прежде чем осмелиться потрепать тебя за щеку, им надо сначала запросить официальную бумагу.
Хотелось развеять чары колдовства, я первой шла на контакт, но меня держали на расстоянии:
— Как тебе тяжело жилось, бедняжка, зато у нас тебе хорошо.
И протягивали руку на прощанье.
Ни одна стиральная машинка не могла так чисто отстирать мое прежнее «я», чтобы дать мне незапятнанную репутацию. От меня ждали благодарности за право жить здесь. Причем своевременной. Только кого мне надо было своевременно благодарить за то, что в этом лучшем мире мне было так плохо? Дом — это там, где можно побрюзжать, а у меня не было дома.