Небо остается синим
Шрифт:
Я схватил ребенка и понес его в котельную. Мальчик пронзительно вскрикнул: видно, мои огрубевшие, давно отвыкшие от прикосновения к детям пальцы причинили ему боль. Я прижал его к себе.
На мальчике была тонкая рубашечка с оторвавшимися тесемками, в руке он сжимал кусочек печенья. Взглянув на его до смешного маленький рот, я с тревогой подумал о том, как он будет есть нашу переспелую жесткую брюкву…
Дежурный эсэсовец, видимо, решил, что, забирая ребенка из бани, я выполняю приказ начальства. Он не остановил меня. Он даже преградил автоматом путь матери, отчаянно кричавшей и рвавшейся к нам. Женщина тянула
— Господин, дорогой господин, ради бога, спасите моего ребенка! Мой мальчик! — раздавались крики матери.
Женщина эта только что прибыла с партией заключенных. Кто знает, как она попала сюда с маленьким, двухлетним ребенком! Лагерь был мужской, и женщины лишь изредка входили в его ворота. Матерей обычно везли прямо в Освенцим. Женщину мы больше не видели: ее вместе с другими несчастными угнали утром на станцию.
Только опустив ребенка возле ящика с инструментами, я опомнился.
— Ты что, спятил? — спросил меня истопник Жюль своей обычной скороговоркой.
Кто знал Жюля Мутона, тот чаще всего прислушивался не к тому, что он говорил, а к его интонациям. Жюль Мутон отличался неизменными жизнерадостностью и добродушием, свойственными французам-южанам. Но теперь в его голосе звучала тревога.
Некоторое время мы в растерянности смотрели друг на друга. Малыш тем временем заинтересовался ящиком с инструментами.
Мы отлично знали, какая участь ожидает детей, брошенных сюда. Я и сам не мог отдать себе отчета в таком безрассудном поступке: пытаться спасти ребенка! здесь!
Бухенвальдские бани намного превосходили Дантов ад. Тому, кто побывал тут, они будут сниться вечно. Я работал в бане водопроводчиком и изо дня в день был очевидцем кровавых кошмаров. Здесь у пленных отбирались принесенные ими из дому вещи — маленькие островки человеческой жизни, последние фотографии близких. Это сопровождалось пытками. Но люди, казалось, не чувствовали боли, ее заглушало отчаяние, вызванное потерей дорогих сердцу предметов. Удары приклада часто оказывались бессильными перед волей человека, старавшегося сохранить хоть какую-то нить, связывавшую его с прежним миром. Эта баня была страшнее моста через Лету: согласно греческому мифу, тот, кто переходил мост, забывал все, что случалось с ним прежде. Но тот, кто оставлял за собой мост бухенвальдской Леты, проносил через все муки воспоминания о прошлом. Нацисты не могли ни выжечь, ни выбить их из людей.
Вот в этом-то аду оказался ребенок, беспомощное существо, которое мы решили спасти.
Мы все словно ожили. Если до этого мы походили на деревья зимой, в которых прекращается сокообращение и лишь теплится жизнь, то теперь эта почти погасшая жизнь вдруг разом вспыхнула в нас.
Его прозвали маленький Гарибальди. Все сошлись во мнении, что он итальянец: у малыша был живой характер и черные-черные глаза… Кроме того, нас навели на эту мысль вопли отчаяния, вырвавшиеся у его матери на итальянском языке, и лепет самого мальчика.
Ребенок особенных хлопот нам не причинял. Он вел себя, как дитя прислуги в богатом доме: старался быть незаметным. Съежившись в углу, он бесшумно возился с какой-нибудь щепочкой или поломанной ложкой. Казалось, он понимал, что его отовсюду подкарауливает смертельная опасность. Хотя прокормить его
Беда надвигалась с другой стороны.
Один хромоногий эсэсовец в нашем лагере уделял детям особое внимание. По-видимому, он пристрастился к этим забавам на Восточном фронте, откуда и был переведен сюда после ранения в ногу.
Как-то один из пленных, убиравший двор, увидел его, ковыляющего мимо барака. Ведя за руку ребенка, эсэсовец наигрывал ему что-то на губной гармошке, а малыш, ничего не подозревая, мирно семенил рядом. Они шли к крематорию. Что происходило там, можно было только предполагать — живых свидетелей не было: переступив порог крематория — а такие прогулки случались и раньше, — эсэсовец обычно выгонял истопника. Но когда, сильно хромая, он выходил из крематория уже без ребенка, лагерный двор, вмещающий тридцать тысяч заключенных, был словно начисто выметен… И в этот раз эсэсовец вышел один, заботливо вытер губную гармонику (возможно, давал ее ребенку поиграть), не спеша закурил и отправился к себе.
Очевидно, этому подлецу удалось пронюхать и о существовании нашего питомца. Уж очень подозрительно зачастил он к нам в барак, хотя такие посещения не входили в его обязанности. Он часами расспрашивал немцев-уголовников о разных разностях, чтобы хоть как-нибудь стороной разузнать о спрятанном ребенке.
Время шло, а эсэсовец все не мог набрести на след. В нашем бараке о существовании ребенка знали, конечно, все, даже уголовники, готовые за лишний котелок баланды продать и отца с матерью, но они хорошо понимали, какая их ждет расплата, случись что-либо с мальчиком.
Маленький Гарибальди рос у нас на глазах, рос, хотя был лишен даже воздуха: нам приходилось прятать его по разным затхлым потайным углам. Ночью он спал вместе с нами в бараке, а по утрам его обычно переносили в хлебном мешке в клейденкамер. Здесь днем он был в полной безопасности.
Случалось иногда, что почему-либо мы не могли унести его из барака; такие дни были для нас самыми тревожными. Мы оставляли охрану из четырех человек, но день все равно проходил в опасениях за ребенка. Ему ежеминутно нужно было напоминать, чтобы он — не дай бог! — случайно не заплакал или не засмеялся, не сделал того-то, не пошел туда-то. Мальчик отвык разговаривать. Мы вели борьбу за каждый его вздох, за каждую минуту его жизни!
Так рос маленький Гарибальди, по-прежнему оставаясь тихим и незаметным. Он уже многое стал понимать, хорошо знал, что надо остерегаться тех, кто носит серую форму. Мальчик был вынослив, неприхотлив, смекалист. Казалось, сама природа стремилась вознаградить его за жестокую участь. А мы, словно одержимые, следили за ним. С каждым днем он становился все самостоятельнее, умнее. Любуясь им, мы ощущали всепобеждающую силу жизни.
Кем был маленький Гарибальди для нас, обреченных, мы по-настоящему поняли в то утро, когда заболел однорукий Гриша.