Негородская сюита
Шрифт:
Не люблю весну. Тошно мне. В Америку че ли съездить. Чем не Евдокия? Плясать не спляшу, но русскую бабу покажу. Так и есть, прямо в профиль. Пущай знают наших – во-о-т таких! А то, че не то, сразу придавлю, угу, без волнения, просто так.
Как горошек по воде эти маленькие уточки, поплывушки! Могла б всю жизнь бы на них смотрела, точно как на Анисима. Единственный такой мужик был. Золотой. А руки, ага, как раз под мою грудь. Как кто прямо таки вылепил. А играл как! Сама без невест в невесты пойдешь. Уто меньше бы сельских слушала: «Успеется, Егоровна, успеется!» Так и успелось бы! Все на чужое счастье зарятся, своего им не хватает. И что люди, бабы эти? Вон, мужик, никогда не лезет, только если пьяный – по простоте своей природной. Безобидный. Хотя… Если такой, как Анисим, то не плавать бы мне маленькой уточкой, а с целым выводком по реке туда-сюда. Руки же – во! Опять эта кукушка. Та ну тебя! Кукуешь и улетаешь, точно кукушка, а мне потом доживать
Не люблю весну. Везде подвох. К дереву прикоснешься, так смолянистый сок, за ветку ухватишься – хрясть, прям, как любовь, по дороге домой вернешься – грудь к горлу подпирает – дышать нечем. Вон, разворотило-то как все! Грязища! Тоже мне любовь! Как жить-то?!.. Без Анисима… С грудью такой… Успелось. Три раза обняться на реке этой такою же весной. Говорила ж, спортились мы с Анисимом. А че по-другому можно? Любовь же! Нельзя! Дела-то успеются, а любовь – нет. Проверено собственной судьбой. Река наша Глия – опасная, но красивая. Берега обхватывают воду со всех сторон. Уточки. Маленькие уточки. А весной, Глия разливается на поклон люблящимся. Манит к себе своими жизненными водоворотами. Встречалась я с Анисимом, баянистом своим, прям на Глии возле энтова дерева, неполоманого. До сумерков прибежала, стою, грудь колыхается, сердце стучит, жду его. Платок на плечи приспустила и на грудь немного. А че? Загадочная. Хоть грудь мою и видно за три километра, но все равно, а вдруг не такая, как у всех. Жду его. Летит мой голубь сизокрылый, без баяна, прямо с Рыжова, после работы на поле. Голову высоко держит, чуб – во! Я аж заметалась туда-сюда, как маленькая уточка. Добежал. И в охапку меня, и слова не дает сказать, только одно: «Егоровна, ты моя, изумрудина!» Я ж сначала думала ругается с любви-то, весна же, а мы спортились. Как оказалось, так ему это слово нравится. Необычное. А тут платок, что мамка справила гостинцем с ярмарки, вдруг как полетел и в воду. Я кричать, мамка ведь! А Анисим прыг, холодно уже, и за платком. А ветер, пуще прежнего. Не люблю весну. В общем, отплыл шагов на десять, достал платок. Сам мокрый, грязный, трясется. Я его обняла и говорю: «Спасибо тебе, Анисим!» И добавила: «Кровавик ты мой!» Он глаза вытаращил, говорит: «Какой такой кровавик?!» А я отвечаю: «Такой, как изумрудина – камень. Темно-красный, как цвет сердца, мамка рассказывала. Кольцо у нее от бабки с кровавиком осталось. Потом, мне отдаст, а я своей дочери». «А! – ответил Анисим и сказал – а, давай греться!» А я ему: «Костер?», он: «Зачем? Весна же!» И только ко мне, а тут хрясть гроза, и дождь, и молния – все вместе, не к добру прямо. Март, а здесь прямо май. И то дерево, под которым обнимались, только хрясть и все! Под самый корень! Страшно! Я его обняла и прижалась всей своей огромной грудью и говорю: «Анисимушка! Кровавик мой ненаглядный! Простынешь, давай до дому, а?» А он вдруг и согласился. Так мы и пошли, только быстро, прохладно ведь и вечер уже.
А на следующий день его не стало. Не люблю весну. Телегой придавило, лучше б моей грудью. Помер Анисим, кровавик мой. Отневестилась. Всякое бывает. Но не душевно… Хотя… кто че знает? Никто. Только сам Бог. Вот зачем он Анисима себя взял туда, он-то мне здесь нужнее будет. А сердце, да болит сердце, всякий раз, когда весна. Тяжело. Креплюсь. Че пятьдесят тока. Ни детей, ни Анисима, ни жизни. Только ломаное дерево, река Глия и беспросветные дни, да пустые ночи. Плохо мне… Зато, любила. И в энтову Америку не ездила, и не поеду. Вон, другие пущай пробуют. Она ж мне Анисима не вернет. А так бы побежала бы за баянистом своим, кровавиком. Схоронили. Год в забытьи была. Всякое думалось. Мать упросила жить, кто ж за ней в старости доглядывать будет. Одна я такая Егоровна. А отец мой, тоже вот так же, как Анисим помер, только лошадь там безудержная была, вот и стоптала папку. Любила его мать, жить не хотела, грех-то какой, бабка ее заставила, кто ж меня растить будет, да за ней доглядать. Ну, вот и все! Анисимушка мой, кровавик ненаглядный! Уж столько лет одна, но с тобой баянистушка рыжовский. Даже-то и не полюбились. А соломинку всю жизнь вспоминаю, слава Богу, что в грудь мою попала. А то до сих пор бы запах твоих волос не знала бы. Такой же, как весна. Необыкновенный и очень родной. Успеется… молодо-зелено…
Евдокию в энту Америку не пустим. Здесь ее место и земля. Пущай мужиков баламутит. Любовь же! А то че? Ни че! Тунеядцы тоже люди! Им любиться надо. А то «…злая ты, Егоровна, злая!» «Та не злая я, жизнь весной скрутила, только хрясть и все!» А они: «Да, знаем все уж, скока лет одна на берегу в платке мамкином всей грудью маешься! Поклон тебе, Егоровна!» А я ведь Прасковья. Пашка. Мать в честь отца Пашкой назвала, а так, как нету такого имени женского, то Прасковья. Но для всех Егоровна, даже для Анисима.
Пойду я. Совсем холодает, да и сердце чуть отпустило. Впереди ночь. Тяжко… Ни че, мамка щас воду закипитит, чай попьем. У нас чай в Думовке самый лучший
Весну не люблю. Странная пора для села. Всем бы собраться надо, как маленькие уточки в стайках, а они, наоборот – в разные стороны. Обманчиво. Страшно. Хотя…и красиво. Особенно, когда нет костра у воды, но с огнем в сердце. «Иди, Егоровна, домой. Ложись!» – будто кто шепчет. Пень – не пень, дерево – не дерево, один Анисим – Анисим, кровавик мой ненаглядный. Ветры. Это они мой платок сдули. Ненасытные. Мало им ломаных судеб, еще подавай. У! Управы на них нет! Хотя…природе виднее. Весна… Но не душевно…
Ковыльная радуга
Недавно ездил в город. Но жить бы в нем не хотелось бы. Шумно и пыльно. А еще, машин много. Разных. Просто, ужас! Куда голову не поверни! Зачем столько? Люди, что пешком ходить разучились? У них ведь рядом все – и магазины, и столовые, и даже театр есть! Это не то, что у нас, до ближайшего магазина – почти два километра, не говоря о театре. Что я в нем не видел, в театре этом? Людей, что ли! Их бы в огород, да лопаты в руки – обычный деревенский театр. Им еще деньги за это платят, а нам – шиш! Мать если только погулять отпустит ненадолго, как раз до магазина ближайшего и обратно. Напридумывают там себе и играют артисты эти. А кто хлеб с полей убирать будет? Свиней кормить? Цыплят заводить? Картошку копать? Так, вот и я об этом. Театр… Еще и учатся на артистов. Вон, у нас таких артистов – пруд пруди круглый год. А под праздники – вообще куча! Не за деньги, а под судьбу. Весело! И без машин причем. Большая часть деревенских пешком ходит, другая – на велосипедах и только зажиточные – на машинах.
Вон, у одноклассницы моей Клавки Вилкиной – пацан семь лет, артист еще тот. Она его рано родила, в шестнадцать лет, случайно. Роль такая выпала в нашем жизненном театре. Особая. А ее что, кто спрашивал, пока она дрова под сарай собирала. Никто. Любви захотелось. На любви-то тебе, сколько хочешь. Так нет, выбрала себе Коляна Зотова, вон, теперь театральная копия бегает – Степка зовут. Ох, и шустрый малый. То Клавку, мать свою, в курятнике запрет, то цыплят затискает до полусмерти, то собаке из бумаги крылья привяжет. Весело! Одни слезы за другими матери. Порет его, не переставая. Может в театр его отдать, та хоть бы деньги Клавке приносил и потише может бы стал. Она ж, одноклассница моя, так и не выучилась. Видать и не выучиться. У нас ведь в деревне все просто – бабы рожают и на хозяйстве, мужики работают и пьют на хозяйстве. Потому, все, крест на учебе. Зотов же ушел от нее к Семиной Райке, тоже одноклассница. Вот, она точно театралка. Нет, театральная артистка. Увела его, козла, прямо взяла за руку и к себе. А он пошел, не сопротивляясь. А Степка кому? Театр и только! Весело! И что это такое в свете творится? Люди, что понимать любовь настоящую разучились? Кто же будет поколение в стране поднимать? Деньги на театр давать? В магазине плюшки покупать? Да… Суета городская.
Эх, Клавка, Клавка! Не захотела со мной за одной партой сидеть, вот теперь с маленьким артистом на всю жизнь. Роль такая. Мать она, а дети, как известно, это навсегда. Они ж по любви и из любви. Колян Зотов бросил Семину Райку. Ну, как бросил – Стеша Буркина увела. Да, взяла пальцем поманила, а он и пошел. Райка плакала, даже к Клавке сходила. Обе рыдали, а Степка кому?
Мужика хорошего, то есть непьющего в деревне, да в любой, найти трудно. Проще иголку в стоге сена ночью при звездах отыскать. А Зотов ведь не пьет совсем, но козел! Натуральный! Роль у него такая. Козлиная. Сама жизнь дала не спрашивая. Все бабы его вечно были, еще со школы. А я? Че хуже? Хорошо, хоть не козел. Сплошной театр. Весело! Одни страдания за другими. Так и живем, без машин. Все артисты, как на подбор.
Степка все равно мальчуган покладистый. С ним только завяжись, так он, как щеня ходить следом будет. Колян обрюхатил мать его и бросил, то есть увели. До сих пор ведут. Клавку жалко было. Предлагал ей другую роль – быть моей женой. Отказалась. Вот такой я артист. Никудышный! Врет она все, обожглась на Коляне, теперь на меня, как на воду дует. За что? За то, что не козел! Ну, чем не театр? Одна драма за другой. Весело! Как жить? Непонятно. Может дрова поколоть.
Семина Райка – скороспелка была, но не брюхатилась. Жизнь так решила.
Любви – во! Мужиков – во! А толка бабе – шиш! Че ищет? Размалеванная, расфуфыренная, с какой стороны подойти не знаешь. Кукла такая в театре нашем деревенском. А Клавка нет, скромная и добрая. Одевается спокойно, косу еще подвязывает, тяжелая больно. Волос у Клавки очень густой и темный, аж синевой переливается, как воронье крыло. А лицо – белое и бархатное, и усики, такие маленькие над верхней губой. Чем не артистка? Как с холста писана. Тянет одна все хозяйство, родители далеко уехали, на Север к брату ее. А Степка кому? Зотову что ли? Отцу его? Веденный он, пожизненно. Лучше б пил, прости Господи.