Нехитрые праздники
Шрифт:
— Приду, чтоб духу твоего не было.
Затушил папиросу, вышел. Сел на мотоцикл, дал газ «на всю катушку», юзанул по куче глины у ворот и умчался.
— Что же ты, гад такой, сказать ему ничего не мог! — налетела Тамара на полюбовника.
— А что я скажу? — резонно заметил тот.
— Сказал бы, не виновата она, силой взял.
— Хе… хе… Он же милиционер. Знаешь сколько за изнасилование дают?
— Уж прямо, судить бы тебя кто стал.
Тамара слезы лить перестала, разлила оставшуюся водку по стаканам.
— А, катись все… — махнула рукой
Старшина службы ГАИ Федор Иванович Шапошников в это время как угорелый рассекал пространство на мотоцикле «Урал». Обида гоняла его по дорогам, он убегал от нее, срывал ветром, а она, поганая, вцепилась клешнями и тискала сердце.
Проводив милого дружка, Тамарка вздумала было в комнате убраться — передвинула стул, но тут же дело это ей надоело, бросила. «Выжала» последнее из бутылок — набралось с глоток, — выпила. Постояла в задумчивости, пропела: «Е-если бы па-арни всей зе-ем-ли»… — сладко, разнеженно потянулась и легла спать.
Дух Тамаркин к той поре, когда должен был прийти Федя, никуда не исчез, а вот сам Федя отчего-то не появлялся. Утром на пороге вырос его начальник. Тамарка несколько сконфузилась строгого и официального его вида. Зло брало на мужа: разнес уже. Начальник почему-то ей предложил присесть, стараясь быть деликатным, заговорил:
— Вы только не волнуйтесь, ничего страшного не произошло: Федор Иванович в больнице. Ничего опасного, с ногой что-то… Ночью попал в аварию…
Видеть жену Федор в больнице не захотел. Та особо-то не рвалась к нему, не переживала. Распустив свою роскошную черную гриву, шастала, как в прежние времена, по улице, глаза от людей не прятала. Снова поигрывала бедрами, и сметливый Боря Матвеев, известный ходок, унюхав лакомое, помогал ей вечерами поливать огород.
Федя лежал, опоясанный бинтами на больничной койке, вялый и подавленный. Мозг его, словно неисправный насос-поршень, сотни раз прогнал вхолостую одну и ту же картину: его законная жена, на его собственной деревянной кровати… — мозг его выдохся, вымотал силы. Иногда Федор трогал ногу, вернее, то, что от нее осталось. И снова клокотало в голове и — чудовищно, жестоко, несправедливо! — мучительно, как никогда раньше, хотелось обладать женой.
Дни напролет Федя созерцал молча потолок. Лишь однажды не выдержал, пожаловался сестре: «Забелили бы хоть, — показал он глазами вверх, — а то лежи, смотри тут эти круги. Весной, наверное, протекло еще, и дела нет никому».
На весть о приключившейся с братом беде приехали Федины сестры. Они дружно оттаскали Тамарку за волосы. Та собрала вещи, оставила на попечение теток детей, послала из ворот всех Шапошниковых подальше, бросила прощальное: «Живите сами с вашим старым инвалидом!» — и, разъяренная, прекрасная, пошла с чемоданчиком куда глаза глядят.
И заговорили старухи на скамеечках:
— Слышь, Тамарку видела, с представительным таким мужчиной, а сама идет носом клюет — пьянущая-а!
— Полетела под гору, теперича до конца кубарем-кувырком докатится.
— Не диво, что кукушка по чужим гнездам летает, а диво было бы, кабы свое завела.
Старух,
— Эту… шалаболку вчерась Федину встретил. Идет… с пацанами лет по шестнадцать!
— Теперь скурвится. Кровь-то у ней цыганская, бурная. Это как пиво: забродило, нет газам выхода, оно пробку выбьет и брызгами в разные стороны.
— Хрен ли там говорить! Ее, паскуду, надо за ноги взять, раскрутить да об угол…
Федя зажил один. Ездит иногда в деревню попроведать ребятишек. Так-то о случившемся у него слова не вытянешь. Спрашивают — или отшутится, или просто мимо ушей пропустит. Выпьет, сам бывает, заговорит:
— Как вспомню — так жизни нет… И как я тогда ничего с ними не сделал? Оторопь взяла. Бога мне надо благодарить, а то сыграл бы шутку и сам бы угодил… А так лучше. Жизнь сама расплатится…
И как наворожил. Весной пронесся слух: Тамарке «головенку отрубили». Однако через пару месяцев она объявилась. И в короткий срок Тамару смогло узреть все Заречье — ибо она, специально как на погляденье, устроилась работать кондуктором в автобусе. Сидит на положенном месте, неизменные семечки пощелкивает: черная, припухшая, с запекшимися красными пятнами в левом глазу. Приподнимет голову — алый шрам змейкой по шее ползет.
Оставил метку один странный мужичок: диковатый молчун, худенький, как мальчик. Вырвал он Тамару из разгула и увез в свою деревню. Нрава мужик оказался мнительного и страстного. Узнав худое о жене, припер он ее к стенке, полез в самом буквальном смысле с ножом к горлу, точнее, с опасной бритвой, вытягивая признание в грехе. Тамара, осатанев, выплеснула в лицо всю правду, даже наговорила на себя лишнего. Не сдержался мужичок, остановил желчный поток слов, полоснув бритвой по горлу своей голубе.
Тамарка есть Тамарка — не унывает. Покрикивает, требуя платы, сыплет шуточками. Какой-нибудь мужик наклонится, на ушко, но так, чтоб товарищи его слышали, какую-нибудь присказку выложит. Раскатится кондуктор дурноватым трескучим смехом. Посмеиваются, переглядываясь с ухмылкой, мужики…
Стали, видно, ее тревожить дети. Встретит кого из угреневских, где сестры Федины живут — расспрашивает, всплакнет даже.
И снова бойко летят шаловливые словечки, шуточки. И каждый день одни и те же…
Федя пробовал приводить домой новых хозяек, неизменно через неделю-другую отправлял их восвояси.
— Гнилые, что ли, попадаются, — допекали соседи.
— Ну их к лешему. Одному лучше, — объяснял Федя опять же, когда был нетрезв. — Зачем? Надо так — я на стороне себе найду. У меня же так-то покой, тишина. А она придет — лезет куда не просят. Может, и хорошего желает, а не по мне. Злюсь, как пес.
— За Тамарку отыграться охота, — заметил Егоров, военный в отставке.
— Да ну… Я об ней думать забыл. Может, только счас жизнь хорошую узнал. А то грязь везде, все как попало… Уйдешь на дежурство и издумаешься весь: что там? Как? А теперь заботы нету. И знаю, ребятишки там будут сытые и одетые всегда. Нормально все, хорошо.