Нехитрые праздники
Шрифт:
— Золотые?!
— Ну, золотые. Червонное золото.
— У Мареи в шкафу?!
— В шкафу, в выдвижном ящичке. С одной стороны — орел, с другой — царь, Николашка. Сверкаю-ут.
— А даст? — Глаза у старухи сделались, как те самые монеты.
— Почему не дать? Все равно без пользы лежат. А тебе перельют их, сделают зубы — щелкай семечки сколь хошь! Все рулем. Я Машке-то скажу, чё их жалеть?
— Ты уж поговори, Натолий, поговори, — запыхиваясь, старается спокойно и жалостливо говорить старуха. — А я тя отблагодарю, в долгу не останусь. Литру-то уж поставлю.
— Да ну, литру-то куда? Там золота-то — тридцать грамм. Ничего не надо. Я ж по-соседски. Ну, когда забегу, стакашек нальешь, и спасибо. Капут делов. Пойду я… Это, у тебя трешки до вечера не найдется? Чего-то хвораю…
Горошиха сносилась в дом.
— На, Натолий, на. Сходи, поправься, — любовно протянула
Хорошо начался у Тольки день! Он шел, и весело было на душе. Не проскакивало и тени горечи за свою жизнь, за утраты.
Когда-то он шоферил. И слыл классным водителем. Говорили: «Если б шоферам, как военным, давали звания, то Майоров бы генерал был». За двадцать лет, несмотря на редкое лихачество, не сделал ни одной аварии. А сел на машину в пятнадцать лет. В классе пятом-шестом учился: убежит, бывало, с занятий, сядет на пригорке и целый день смотрит, как по тракту идут машины. Мать в школу вызывали. Та плакала, всплескивала руками: «Ничем оттель не вытащишь, с ума посходил по этим машинам». А кто такой в ту пору был шофер на Чуйском тракте?! Это сейчас, когда разрослась промышленность, шоферская профессия затерялась среди других. А тогда шофер был то же самое, что моряк в портовом городе. Мечта мальчишек! Толька ударился в эту мечту неистово. Вынудил мать: стала хлопотать, война была, мужиков не хватало, упросила директора кирпичного завода — посадил тот малолетнего Тольку на машину. Больше полгода ездил стажером, видят, парень проворный, хваткий — доверили самому. И уже лет тринадцать, как Толька расстался с машиной. Судьба строила свои уловки. Матерый водитель попал в автомобильную катастрофу, когда сам не был за рулем. Ехал с дружком. Выпили они крепко. Толька и раньше — начнет бузить, не остановишь. Но ему стакан-другой, что слону дробина. Как сейчас хлещет, и то никто не видел, чтобы он хотя бы качался. А дружок старался быть под стать Майорову: пил вровень, не уступил и руль, дескать, мы и сами с усами. И угодил в овраг. Вытащили их обоих едва живых. Дружок в больнице умер, а Толька поднялся на ноги благодаря своему на редкость могучему организму и неуемной бодрости духа. С той поры пьет без меры, без прохода, будто решил посостязаться с природой, доконать, расхлестать вдрызг свое необыкновенное здоровье.
В веселой круговерти проскочили у Тольки два-три часика, и снова образовывался проем. А когда пить было нечего, Толька злился; начинало казаться, что зря упускает в жизни драгоценное время. Он даже немного потаскал уголь с улицы в стайку: давно уже привезли, а переносить все некогда. Вдруг в глубине переулка замаячила рыжая грива Николая.
Николай шел неторопливо, сдержанно. Весь был наполнен происшедшим: он только что подал заявление об увольнении. Сразу с утра Николай получил распоряжение разрезать листовое железо. Дефицитное листовое железо! Разрезать, сделать металлоломом — горит, видите ли, план по утильсырью! Николай, конечно, простой работяга — не суй нос, исполняй, что велят. Но как рука поднимется?! Кому-то оно, это железо, позарез нужно! Николай отказался. Мало того, настоял, чтоб никто не трогал. Но с начальником переругался насмерть. Бесило: как это человек может занимать место руководителя, когда ничем не озабочен, — только бы галочку поставить, спихнуть, отмазаться! А гонору при этом — не подойти, важная персона. Жлоб. И работать с ним, особенно после слов: «Ценил тебя, отмечал, а ты гнидой оказался. Не зря говорят, в тихом омуте черти водятся», — Николай больше не мог.
Дома, в своей комнате, Николай сел на диван, закрыв глаза, откинулся на спинку.
— А ты чего сегодня рано? — тут как тут появился Майоров.
— Да-а… Отработал.
— В «стекляшку» вино привезли «яблочное», светлое. Хватаю-ют!
— Идти неохота, — поморщился Николай: ему не нужна Толькина компания.
— Давай я сбегаю, капут делов, — наседает Майоров. — «Яблочное», не какая-нибудь черноплодка вонючая!
Николай подумал. Полез в карман.
— Давай уж три рубля. Кого одной мараться! — успел вставить Толька. — Две возьму.
— У меня десятка.
— Так разменяю, разменяю. Семь рублей сдачи принесу, и капут делов!
Николай не хотел пить, не собирался. Зачем связался с Майоровым? Просто опять полизывала сердце своим коровьим языком жуткая тоска. И пустота. Сделал шаг, совершил вроде полезное дело — и что? Ну что толку, если он не знает куда себя деть, к чему пристегнуть! Жить, чтобы зарабатывать деньги, вкусно жрать, красиво одеваться или, сделав руки клешнями, побольше грести к себе? Грести — не по нему. А как тогда?! Жениться на первой попавшейся бабешке? Муторно, себя не обманешь, душа слишком долго ждала
— Вдруг, откуда ни возьмись, появился зашибись! — Влетел чертиком в комнату Толька. Раскинул руки — в каждой по две бутылки. — Все по уму, в расчете? — подает он Николаю тройку. — Капут делов. Все без обмана. Четыре бутылки — три рубля сдачи и пачка сигарет. Дураков нет. Сигареты с фильтром! — В его губах с небрежным достоинством прыгала длинненькая сигаретка.
Булькает вино в стаканы. Пьют. Тольке не сидится, постоянно вскакивает, мечется, бьет себя ладошкой в грудь.
— Жизнь люблю! Машку люблю! Подохну, пусть хоть собакам скормят! Плевать. Пока живой — живу да и все!..
Николай не пытается вслушиваться в Толькины рваные крики. Он почти неподвижен, его забирают свои мысли: текут, бурлят, озаряют. Возбужденная алкоголем голова как бы отыгрывается за бездарно растраченную жизнь, упорно ведет дознание, докапывается до корней. Ты рос болезненным и мечтательным, — говорит она. Ужасно гордым и самолюбивым. Здоровая бурная деревенская жизнь тебя не влекла. Может, отторжение в душу закралось тогда, в шесть лет, когда впервые сел на коня. Ты ехал верхом по деревне и думал: как красив и важен на этом красивом животном, но оказалось, что смешон и нелеп — мерин под тобой выпустил свою плоть. И пацаны у сельпо тыкали в тебя пальцами и гоготали. А один, мордастый и здоровый, схватил прут и хлестнул мерина по самому кончику. Конь взвился, и ты улетел в канаву. Разодрал лицо, ушиб руку. Не плакал. Дошел до дома, убежал на зады, только тогда дал волю слезам. Мелочи всегда имели для тебя большое значение. Не манила и обычная перспектива жениться, наплодить детей, обзавестись хозяйством. Хотелось другого, каких-то свершений, больших дел, высокого служения… Да, Родине, людям!
Но в чем осечка, беда, — продолжала голова свое. Ты не имел понятия, с какой стороны подойти к этому «высокому». Просто грезилось, желалось, думалось: выучишься, повзрослеешь, уедешь в город… А там уж, казалось, и наступит настоящая, истинная жизнь, найдется применение силам. Подсказать, подтолкнуть было некому. Необщительный по природе, ты, лелея тайные мысли, еще пуще замыкался. За все детство был у тебя, пожалуй, всего один друг. Тезка, Колька Мишарин. Почти весь пятый класс вы вместе собирали радиоприемник на аккумуляторном питании. И не собрали. Распалась дружба из-за пустяка. Был сибирский морозный день, вы возвращались из школы. «Понеси мою сумку, — попросил Колька, руки мерзнут, не могу». Ты взял и понес. Теперь нельзя было менять руки, греть поочередно в кармане, обе были заняты. Дошли до мишаринского дома. «Ну, как руки, задубели? — спросил он. И громко рассмеялся. — А у меня вот они, тепленькие». Он вытащил руки из карманов и наглядно пошевелил пальцами в варежках. Ты от обиды не сказал ему ни слова, повернулся и ушел. И потом Колька Мишарин как ни пытался с тобой заговорить, наладить отношения, ты отвечал коротко, сухо и отворачивался — не мог простить, точнее, не мог просто смотреть ему в глаза. Наконец закончил семилетку, приехал в долгожданный город. Но и тут, в городе, люди были заняты теми же заботами, что и в деревне: добыванием средств, бытом… И ты опять оказался в стороне. Бросался в общественные дела, выполнял поручения. Но что-то внутри постоянно одергивало: не важно это для тебя, не нужно, и живешь так согласно давно сложившимся представлениям — это хорошо, положительно.
— …Раньше работал, счас гуляю, как ни живи — все равно! — четко донеслись слова Майорова. — Жизнь, она как шла, так и будет идти, сколько б ни кричали, ни говорили. Все помрем. Никто не знает, как жить! Сколько книг прочел — никто не знает! Все по-своему с ума сходят! Бабами себя дурманят, наркотиками всякими! Машины покупают, золото, хрустали — на хрена это надо! Ум-то, он в наказание, в наказание! Вот его и туманят всякими путями. Испокон веку все только и стремятся одуреть. А лучше по-простому — поднимай!.. Пей, и капут делов.
…Да, прав Майоров, замер стакан в руке у Николая. Куда ни направляй свою жизнь, энергию — вверх, вниз — все равно природа распорядится по-своему. Майоров всю жизнь отшибал себе ум, а ты старался его высветлить — теперь вместе. Впрочем, не лги себе, Николай. Если направленность человеческой жизни не имеет значения, что же тогда тебя мучает, гнетет? Живи куда несет, но тебе такая жизнь тягостна. А если бы раньше ты четко понял хотя бы это — ты одиночка. У тебя есть, есть настоящий, довольно редкий талант: способность к уединенной работе. Ты же действительно рожден для высокого служения делу, но не нашел его. И где-то, может, плачет по тебе большое свершение, крупное открытие. Ты проморгал себя! Но неужто все, поздно?!