Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов
Шрифт:
Согласно Джорджио Агамбену («Profanazioni», 2005 [46] ), пародия указывает на несовпадение языка и бытия, на неподвластность вещи словесному обозначению. Продолжая это соображение, можно сказать, что пародия сродни апофатике, не признающей за словом той силы, которая позволила бы ему выражать богопознание. Приговская пародия, компрометирующая как претексты, так и саму себя, опровергает не столько язык, сколько стратегию негативного богословия, противостоит не высказыванию, а его отсутствию —
46
Цит. по немецкому переводу: Agamben G.Profanierungen / "Ubers. von M. Schneider. Frankfurt am Main, 2005. S. 30–44.
Д.А.П. конструирует тексты, устанавливающие ту или иную нехватку с целью доказать в итоге, что частноотрицательные высказывания, пусть они и фактичны, еще не дают основания для выведения из них общеотрицательного умозаключения:
Если, скажем, есть продукты То чего-то нет другого Если ж, скажем, есть другое То тогда продуктов нет. Если ж нету ничего Ни продуктов, ни другого Все равно чего-то есть — Ведь живем же, рассуждаемД.А.П. борется с парадоксальностью, подтачивающей правомерность того далеко простирающегося нигилизма, который, по Хайдеггеру («Nietzsche: Der europ"aische Nihilismus», 1923–1944), был призван не оставлять места ничему, кроме бытия. Ведь если отрицание всезначимо, то оно недостоверно, поскольку не затрагивает лицо, которое его производит (Хайдеггер искал выхода из этого логического тупика, передавая ничтожащую мощь от человека сущему, но сущее помимо субъекта — безгласно). Не приемля парадокс омнинегации, Д.А.П. неизбежным образом платит щедрую дань доксе — семиотическому корреляту быта. Стихи воссоздают общие места речевого обихода той или иной эпохи новейшей истории с характерными для нее мифоподобными культурно-политическими героями, вроде Рейгана или Ельцина, и цитируют жанры, на которые распадается докса, вроде некрологов, лозунгов, анекдотов (ср. хотя бы «Семь новых рассказов о Сталине»), сообщений о звездах шоу-бизнеса («Людмила Зыкина поет…») и о телесериалах и т. п. Для Агамбена пародия контрастирует с философией, которая игнорирует в своем онтологизме расхождение между словом и вещью. В приговской поэзии, пародирующей пародию [47] , вообще немыслим вопрос (в духе платоновского диалога «Кратил») о том, достаточны или нет языковые средства для передачи бытия. У языка — неважно, докса это или философский дискурс — нет возможности оппонировать бытию, которое заявляет о себе, что бы и в какой бы ситуации мы ни сказали.
47
Стоит отметить, что Д.А.П. нередко выбирает для имитации стихотворные образцы, которые уже подвергались пародированию. Такова, допустим, «Баллада о гвоздях» Тихонова, высмеянная многими начиная с Александра Архангельского («Гвозди бы делать из этих людей, / Было бы больше в продаже гвоздей») и вторично спародированная в приговской поэзии: «У меня был гвоздь, замечательный гвоздь, / Людей бы делать из него — вот какой гвоздь. / Людей бы делать из него, кушали бы ели…»
В отличие от Агамбена, Жак Деррида взял под сомнение онтологизм философской речи, полагая, что любое определение бытия безнадежно тропично («бытие какэйдос, каксубъективность, какволя, как труд» [48] ). Нельзя ли инвертировать это мнение и сформулировать гипотезу о том, что тропичность есть результат самопреодоления языка, устремляющегося к тому, чтобы стать бытийно адекватным, но тем более деонтологизирующегося? Как бы то ни было, приговские тексты атропичны. Они реализуют переносные значения, иронически подрывают доверие к ним, пестрят стертыми тропами, прямо называют события или, наконец, вырождаются в тавтологии:
48
Derrida J.La retrait de la m'etaphore (1978) // Derrida J. Psych'e — Inventions de l’autre. Paris, 1987. P. 79 (63–93); выделено в оригинале.
Раз любое, даже и доксально-расхожее, слово бытийно, тексту не приходится более делаться преобразователем языка. Автосубверсивная пародия — весть не о бытии, определяющая таковое, а из бытия, не нуждающегося тем самым в определении.
3. Итак, Д.А.П. создает в индивидуальном порядке дискурс, который философичен, точнее, трансфилософичен при всей своей как будто литературности. Что случается в этом дискурсе с конституэнтами художественной
Низводя пародию до явления графомании, Д.А.П. выхолащивает в литературе возможность деидентифицировать себя, пережить кризис самотождественности. «Снятая» пародия не функционирует по Ю. Н. Тынянову: она не отменяет «автоматизировавшуюся» эстетическую систему с тем, чтобы открывать литературе путь для исторических изменений. Напротив того, Д.А.П. склонен работать в рамках жанров, неколеблемых по ходу истории — возрождая, например, азбучную поэзию, бывшую распространенной и в раннесредневековой, и в барочной, и в авангардистской словесности [49] .
49
См. подробно: Witte G.Katalogkatastrophen — Das Alphabet in der russischen Literatur // Zwischen Klartext und Arabeske / Hrsg. von S. Kotzinger, G. Rippl. Amsterdam; Atlanta, 1994. P. 35–55.
Соответственно, субъект в приговской лирике опознаваем, равен себе даже тогда, когда он приносится в жертву другому «я». Он отчетливо проступает в тексте и в случае апроприирования чужой стихотворной речи — допустим, лермонтовской:
В полдневный зной в долине Дагестана С свинцом в груди лежал недвижим я, Я! Я! Я! Не он! Я лежал — Пригов Дмитрий Александрович! Кровавая еще дымилась, блестела, сочилась рана По капле кровь точилась — не его! не его — моя!Персональную идентичность нельзя потерять. «Я» не может перевоплотиться в «не-я»: оно обсессивно, посвящает себя самосохранению, пусть таковое и требует повторных погружений в нетворческую обыденщину:
Вымою посуду — Это я люблю Это успокаивает Злую кровь мою Если бы не этот Скромный жизненный путь — Быть бы мне убийцей Иль вовсе кем-нибудь Кем-нибудь с крылами С огненным мечом А так вымою посуду — И снова ничегоНе допуская катастрофического развития «я»-образа, с одной стороны, Д.А.П. оспаривает, с другой, фундирующее литературу убеждение в том, что генезис положителен тогда, когда он застывает, обусловливая раз и навсегда качества индивида. Вырождение личности исключено из приговского мира, зато ее рождение оказывается множественным, сменным, зависящим от ее волеизъявления — так же, как у американских «новых историков», которые сделали «self-fashioning» главным понятием, объясняющим становление ренессансного субъекта, или у Джудит Батлер, пошатнувшей постмодернистский феминизм в книге о свободе в выборе половой роли [50] . Приговские переходы от одного авторского «имиджа» к другому хорошо известны: его лирическое «я» занимает позицию то народного, то «женского», то «библейского», то «японского», то политического, то эротического, то исторического, то «слабого», то «сильного» и т. д. поэта. «Смерть субъекта», провозглашенная ранним постмодернизмом, обращается у Д.А.П. в полисубъектность, не ведающую последней границы. Каждый стихотворный цикл в приговском творчестве — перформативный акт заново созидающего себя субъекта. Этот лирический Протей составляет pendant к «фрагментированию», «виртуализации» персонального образа в cyberspace. Применительно к Д.А.П. можно говорить о гармонической шизоидности, которая предполагает плодотворное сотрудничество, связывающее «я» и Другого-во-мне, о шизонарциссизме, находящем «свое» в любом Другом [51] .
50
Butler J.Gender Trouble. New York, 1990.
51
О шизонарциссизме см. подробно: Смирнов И. П.Психодиахронологика. Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней. М., 1994. С. 344–347.
Логос поэта отличается от «божественного глагола» тем, что порождает вероятностную, а не каузированную однозначно действительность — мир без устойчивых параметров:
— Роди мне зверя! — говорю Она мне враз рожает зверя — — Нет, убери назад! не верю! Роди мне светлую зарю! — Она в ответ зарю рождает И самому ж мне подтверждает Тем Неутраченную способность зачинать чистым словом«Снятая» пародия не разоблачает художественные тексты, как она не знаменует собой и возвращения в литературу, разыгрываясь за пределом как сакрализации, так и десакрализации эстетических ценностей. Если приговское творчество и разоблачительно, то по отношению к двузначной логике с ее исключением третьего данного. Решающий такую задачу стихотворный текст строится как силлогизм, который сам себя разрушает, допуская обратимость умозаключения: