Нексус
Шрифт:
Да, Ульрик, в тот день ты заронил в мою душу семя мечты. Ты отправился в свою студию, чтобы рисовать свежие бананы и ананасы для «Сатердей ивнинг пост», а я дал волю воображению. Европа была так близко. Что значат какие-нибудь два года, пять или даже десять? Это ты, Ульрик, вручил мне заграничный паспорт. Это ты разбудил дремлющего гида: Heimweh.
Hodie tibi, eras mihi [130] .
[130] Сегодня — ты, завтра — я (лат.).
И,
Эти загнутые уголки всегда будут преследовать меня здесь… о них напомнят карнизы прокопченных, грязно-коричневых лачуг, выложенные плиткой фасады салунов, укромные уголки, где, словно сонные мухи, слоняются бродяги с затуманенным взором рыбьих глаз, и — Боже! — какие они потрепанные, испуганные, изнуренные, осунувшиеся! И вот в этом Богом забытом месте Джон Каупер Повис читал лекции, принося в этот грязный вонючий район последние новости из вечного мира духа — духа Европы, его Европы, нашей Европы, Европы Софокла, Аристотеля, Платона, Спинозы, Пико делла Мирандола, Эразма, Данте, Гете, Ибсена. Здесь же объявлялись и другие пылкие энтузиасты, они обращались к толпе, пытаясь расшевелить ее не менее великими именами: Гегеля, Маркса, Ленина, Бакунина, Кропоткина, Энгельса, Шелли, Блейка. За прошедшее время вид улиц не изменился, стал, пожалуй, даже хуже — еще меньше надежды, справедливости, красоты и гармонии. Вряд ли здесь может вырасти Торо, или Уитмен, или Джон Браун, или Роберт Э. Ли. Скорее заурядность — личность печальная и нелепая, руководимая сверху, неспособная принимать самостоятельные решения и отличать добро от зла, подстраивающаяся к общественному мнению, негибкая и вечно затягивающая похоронный марш.
— Прощайте, прощайте! — повторял я, шагая мимо. — Прощайте! — Никто не отзывался, даже голуби. — Вы что, оглохли все, сонные тетери?
Я словно шел по границе между цивилизациями. По одну сторону культура бурлила, как вода в открытой канализационной трубе, по другую — abattoirs, с висящими на крюках рассеченными и окровавленными тушами, сплошь усеянными мухами и личинками. Тропа жизни двадцатого века. Одна триумфальная арка за другой. И роботы с Библией в одной руке и с винтовкой — в другой. Лемминги, спешащие к морю. Вперед, Христовы воины… Ура, Карамазовы! Какая веселая мудрость! Encore ип petit effort, si vous voulez xtre rupublicains! [131]
[131] Еще небольшое усилие, если хотите быть республиканцами (фр.).
Иду по середине дороги. Стараюсь не наступить на кучки свежего навоза. По какой грязи и дряни нам приходится пробираться! Ах, Гарри, Гарри! Гарри Холлер, Гарри Холлер, Гарри Смит, Гарри Миллер, Гарри-Мученик. Вперед, Асмодей, вперед! На костылях, как хромой сатана. Но увешанный орденами. И еще какими! Железный крест, Крест Виктории, Croix de Guerre [132] …
А несчастному Иисусу пришлось нести свой крест!
[132] Французский орден «За боевые заслуги».
Воздух становится более едким. Чатнем-стрит. Старый добрый китайский квартал. Повсюду, словно медовые соты, множество маленьких домиков. Опийные притоны. Страна лотоса. Нирвана. Отдыхайте и ни о чем не беспокойтесь — пролетарии всех стран работают. Все мы трудимся — чтобы потом проследовать в вечность.
А вот и Бруклинский мост, он, словно лира, повис между линией небоскребов и Бруклинским холмом. И, как всегда, бредут по нему пешеходы, возвращаясь домой с пустыми карманами и желудками, с пустыми сердцами. Горгонзола, ковыляющий на почерневших от солнца ногах. Внизу — река, в небе — чайки. А над чайками — невидимые звезды. Славный денек! Такой прогулке позавидовал бы сам Помандер. Или Анаксагор. Или ценитель извращенного вкуса Петроний.
Зима жизни — думаю, это кто-то отметил — начинается с рождения. Самые трудные годы — от одного до девяноста. А после — штиль.
Ласточки тоже летят домой. В клюве у каждой — крошка, веточка, проблеск надежды. Epluribus unum [133] .
Поднимаются оркестранты, все шестьдесят четыре музыканта в безукоризненно белых костюмах. А над головой на темно-синем куполе зажигаются звезды. Начинается грандиознейшее шоу на земле, в котором принимают участие дрессированные тюлени, чревовещатели и воздушные гимнасты. Распорядитель — дядюшка Сэм, этот тощий верзила в полоску, этот юморист, который, широко расставив ноги барона Мюнхгаузена, ходит по свету и в любое время года, несмотря на ветер, град, снег, мороз или засуху, готов кричать свое ку-ка-ре-ку!
[133] Один из многих (лат.).
19
Как-то ясным, солнечным утром, отправляясь на ежедневную прогулку, я наткнулся на Макгрегора, который поджидал меня у дверей.
— Привет! — окликнул он меня, включая на лице электрическую улыбку. — Вижу, это ты — во плоти и крови? Наконец-то я тебя накрыл. — Он протянул руку для рукопожатия. — Малыш, ну почему я должен околачиваться у твоих дверей? Неужели трудно уделить пять минут старому другу? От кого ты бежишь? И наконец — как поживаешь? Что твоя книга? Можно пройтись с тобой?
— Хозяйка, наверное, сказала, что меня нет дома?
— Как ты догадался?
Я тронулся в путь. Макгрегор старался идти со мной в ногу, как на параде.
— Думаю, малыш, ты никогда не изменишься. — (Казалось, я слышу свою мать.) — Раньше я мог зайти к тебе в любое время дня и ночи. Теперь ты писатель… большая шишка… нет времени для старых друзей.
— Слушай, кончай, — сказал я. — Сам знаешь, что это не так.
— А как еще объяснить?
— Видишь ли… Я просто дорожу своим временем. Мне не под силу решить твои проблемы. Только ты сам можешь их решить. Ты не первый, кого водят за нос.
— А ты? Забыл, как ночами не давал мне спать, рассказывая об Уне Гиффорд?
— Нам было тогда двадцать.
— Никогда не поздно полюбить. В нашем возрасте все еще острее. Я не могу потерять ее.
— То есть как не можешь?
— Слишком забрало. Теперь не то что в юности — влюбиться труднее. Для меня будет большим несчастьем утратить это чувство. Пусть мы не поженимся, но мне надо знать, что она… достижима. Я готов любить ее даже на расстоянии, если на то пошло.