Некуда
Шрифт:
– А дальше дома были обмороки, стенания, крики «опозорила», «осрамила», «обесчестила» и тому подобное. Даже отец закричал и даже…
Лиза вспыхнула и добавила дрожащим голосом:
– Даже – толкнул меня в плечо. Потом я целую ночь проплакала в своей комнате; утром рано оделась и пошла пешком в монастырь посоветоваться с теткой. Думала упросить тетку взять меня к себе, – там мне все-таки с нею было бы лучше. Но потом опять пришло мне на мысль, что и там сахар, хоть и в другом роде, да и отец, пожалуй, упрется, не пустит,
– Ты здесь решила жить?
– Решила.
– Одна?
– Да, до лета, пока наши в городе, буду жить одна.
– Что ж это такое, мой милый доктор, значит? – выслав всех вон из комнаты, расспрашивала у Розанова камергерша Мерева.
– А ничего, матушка, ваше превосходительство, не значит, – отвечал Розанов. – Семейное что-нибудь, разумеется, во что и входить-то со стороны, я думаю, нельзя. Пословица говорится: «свои собаки грызутся, а чужие под стол». О здоровье своем не извольте беспокоиться: начнется изжога – магнезии кусочек скушайте, и пройдет, а нам туда прикажите теперь прислать бульонцу да кусочек мяса.
– Как же, как же, я уж распорядилась.
– Вот русская-то натура и в аристократке, а все свое берет! Прежде напой и накорми, а тогда и спрашивай.
Ну, уж ты льстец, ты наговоришь, – весело шутила задобренная камергерша.
Глава двадцать третья
Из большой тучи маленький гром
Вечером, когда сумрак сливает покрытые снегом поля с небом, по направлению от Мерева к уездному городу ехали двое небольших пошевней. В передних санях сидели Лиза и Гловацкая, а в задних доктор в огромной волчьей шубе и Помада в вытертом котиковом тулупчике, который по милости своего странного фасона назывался «халатиком».
Дорога была очень тяжкая, снежная, и сверху опять порошил снежок.
– Хорошие девушки, – проговорил Помада, как бы отвечая на свою долгую думу.
– Да, хорошие, – отвечал молчаливый до сих пор доктор.
Можно было полагать, что и его думы бродили по тому же тракту, по которому путались мысли Помады.
– А которая из них, по-твоему, лучше? – спросил шепотом Помада, обернувшись лицом к воротнику докторской шубы.
– А по-твоему, какая? – спросил, смеясь, доктор.
– Я, брат, не знаю; не могу решить. Я их просто боюсь.
Доктор рассмеялся.
– Ну, которой же ты больше боишься?
– Обеих, братец ты мой, боюсь.
– Ну, а которой больше-то? Все же ты которой-нибудь больше боишься.
– Нет, равно боюсь. Эта просто бедовая; говори с ней, да оглядывайся; а та еще хуже.
Доктор опять рассмеялся самым веселым смехом.
–
– Ну-ну! Черт знает что болтаешь! – отвечал Помада, толкнув доктора локтем, и, подумав, прибавил – как их полюбить-то?
– Отчего же?
– Да так. Перед этой, как перед грозным ангелом, стоишь, а та такая чистая, что где ты ей человека найдешь. Как к ней с нашими-то грязными руками прикоснуться.
Доктор задумался.
– Вы это что о нас с Лизой распускаете, Юстин Феликсович? – спрашивала на другой день Гловацкая входящего Помаду.
Это было вечером за чайным столом.
Помада покраснел до ушей и уронил свою студенческую фуражку.
Все сидевшие за столом рассмеялись. А за столом сидели: Лиза, Гловацкий, Вязмитинов (сделавшийся давно ежедневным гостем Гловацких), доктор и сама Женни, глядевшая из-за самовара на сконфуженного Помаду.
– Оправься, – скомандовал доктор. – Не о чем ином идет речь, как о твоей боязни пред Лизаветой Егоровной и Евгенией Петровной. Проболтался, сердце мое, – прости.
– Да, да, Юстин Феликсович, чего ж это вы нас боитесь-то?
– Я не говорил.
– А так вы, доктор, и сочинять умеете!
– Помада! и ты, честный гражданин Помада, не говорил? Трус ты, – самообличения в тебе нет.
– Чем же мы такие страшные? – приставала Женни, развеселившаяся сегодня более обыкновенного.
– Чистотой! – решительно ответил Помада.
– Че-ем?
– Чистотой.
Опять все засмеялись.
– Так нас и любить нельзя? – спросила Женни.
– «Страшно вас любить», – проговорил Помада, оправляясь и воспоминая песенку, некогда слышанную им от цыганок в Харькове.
– И отлично, Помада. Бойтесь нас, а то, в самом деле, долго ли до греха, – влюбитесь. Я ведь, говорят, недурна, а Женни – красавица; вы же, по общему отзыву, сердечкин.
– Кто это вам врет, Лизавета Егоровна? – ожесточенно и в то же время сильно обиженно крикнул Помада.
– А-а! разве можно так говорить с девушками?
– Подлость какая! – воскликнул Помада опять таким оскорбленным голосом, что доктор счел нужным скорее переменить разговор и спросил:
– А в самом деле, что же это, однако, с вашими глазами, Лизавета Егоровна?
– Да болят.
– Так это не с холоду только?
– Нет, давно болят.
– Ну, вы смотрите: это не шутка. Шутя этак, можно и ослепнуть.
– Я очень много читаю и не могу не читать. Это у меня какой-то запой. Что же мне делать?
– Я вам буду читать, – чистым и радостным голосом вдруг вызвался Помада.
И так счастливо, так преданно и так честно глядел Помада на Лизу, высказав свою просьбу заслонить ее больные глаза своими, что никто не улыбнулся. Все только случайно взглянули на него, совсем с хорошими чувствами, и лишь одна Лиза вовсе на него не взглянула, а небрежно проронила: