Некуда
Шрифт:
– Что брака не должно быть в наше время.
– А что ж должно быть? Разврат?
– Гм!.. что вы еще называете развратом, – надо знать…
– А я называю развратом вот этакую пошлую болтовню при молодой женщине, которая только что вышла замуж и, следовательно, уважает брак.
Пархоменко заковыривал все глубже глаз и, видя, что к нему подходят Бычков и Арапов, воодушевлялся.
– Да мало ли что в Москве могут уважать! – произнес он, засмеявшись и хракнув носом.
Маркиза закусила поводья, зайчик нырнул ей в самый затылок, и мозги у нее запрыгали:
– Гггааа!
Маркиза понеслась зря. Все ее слушали, кто удерживая смех, кто с изумлением, и только одна Рогнеда Романовна, по долгу дружбы, с восторгом, да Малек-Адель – с спокойною важностью, точно барышня вырезала его из картинки и приставила дыбки постоять у стенки. А Белоярцев, смиренно пригнувшись к уху Арапова, слегка отпрукивал маркизу, произнося с расстановкой: «тпру, тпру, тпрусь, милочка, тпрусь».
Заяц швырял и ногами и ушами: неоценимые заслуги Москвы и богопротивные мерзости Петербурга так и летели, закидывая с головы до ног ледащинького Пархоменку, который все силился насмешливо и ядовито улыбаться, но вместо того только мялся и не знал, как подостойнее выйти из своего положения.
Он ухватился за казармы и сказал:
– Наши казармы по крайней мере менее вредны.
– Да, в них воздух чище, – насмешливо возразила, оглядываясь по сторонам, маркиза.
– Именно воздух чище: в них меньше все прокурено ладаном, как в ваших палатках. И еще в Москве нет разума: он потерян. Здесь идет жизнь не по разуму, а по предрассудкам. Свободомыслящих людей нет в Москве, – говорил ободренный Пархоменко.
– Как нет?
– Нет.
– Это вы серьезно говорите?
– Серьезно.
– Господин Арапов! я решительно не могу вас благодарить за доставление мне знакомства с господином Пархоменко.
Маркиза дернулась и отворотилась лицом к окну.
Арапов сделал поклон, который можно было истолковать различно, а Белоярцев опять прошептал у него под ухом: «тпрюсь, милая, тпрю».
Ново было впечатление, произведенное этою сценою на Розанова и Райнера, но все другие оставались совершенно покойны, будто этому всему непременно так и надо быть.
Никто даже не удивился, что маркиза после сделанного ею реприманда Пархоменке не усидела долго, оборотясь к окну, и вдруг, дернувшись снова, обратилась к нему со словами:
– А у вас что? Что там у вас? Гггааа! ни одного человека путного не было, нет и не будет. Не будет, не будет! – кричала она, доходя до истерики. – Не будет потому, что ваш воздух и болота не годятся для русской груди… И вы… (маркиза задохнулась) вы смеете говорить о наших людях, и мы вас слушаем, а у вас нет терпимости к чужим мнениям; у вас Марат – бог; золото, чины, золото, золото да разврат – вот ваши боги.
– Все же это положительное, – возразил Пархоменко.
– Да что ж это положительное-то?
– Всё. А ваши ученые, что они сделали? Что ваш Грановский?
– Гггааа!
Маркиза закатилась.
– Ma ch`ere, [51] –
– Ну, ну, что Грановский?
– Ma chere! – щелкнула опять Рогнеда Романовна, тронувшись за плечо маркизы.
– Постой, Нэда, – отвечала маркиза и пристала: – ну что, что наш Грановский? Не честный человек был, что ли? Не светлые и высокие имел понятия?..
51
Моя дорогая (франц.).
– Какие же понятия? Известное дело, что он верил в бессмертие души.
– Ну так что ж?
– И только.
– И только?
– И этого довольно. Одной только пошлости довольно.
– Да, уж вашей к этому прибавить нельзя, – прошептала, совсем вскипев, маркиза и, встав а la Ristori, [52] с протянутою к дверям рукою, произнесла: – Господин Пархоменко! прошу вас выйти отсюда и более сюда никогда не входить.
Выговорив это, маркиза схватила с окна белый платок и побежала на балкон.
52
На манер Ристори (франц.).
Видно было, что она душит рыдания.
За нею вышли три феи, Мареичка, Брюхачев, который мимоходом наступил на ногу одиноко сидевшему Завулонову, и попугай, который имел страсть исподтишка долбить людей в ноги и теперь мимоходом прорвал сапог и пустил слегка кровь Сахарову.
– Сапогом его, черта, – сказал Бычков. Но Сахаров не ударил попугая сапогом, а только всем показывал дырку.
Как праотец, изгнанный из рая, вышел из ворот маркизиного дома Пархоменко на улицу и, увидев на балконе маркизино общество, самым твердым голосом сторговал за пятиалтынный извозчика в гостиницу Шевалдышева. Когда успокоившаяся маркиза возвратилась и села на свой пружинный трон, Бычков ткнул человек трех в ребра и подступил к ней с словами:
– Однако хороша и ваша терпимость мнений! За что вы человека выгнали вон?
– Я не могу слушать мерзостей, – отвечала маркиза, снова уже кипятясь и кусая кончик носового платка.
– Значит, то же самое.
– Я не за мнение, а за честную память вступилась.
– За память мертвого обижать живого?
– Память таких людей священна.
– С памятью известных людей связано почтение к известной идее, – произнес тихо, но твердо Персиянцев.
Розанов оглянулся: ему почудилось, будто он Помаду слышит.
– Ерундища какая-то, – произнес Бычков. – Мертвые берегут идеи для живых, вместо привета – вон, и толковать еще о какой-то своей терпимости.
– А у вас, что ли, у вас, что ли, терпимость? – забарабанила маркиза. – Гггааа! у вас нож, а не слово, вот ваша терпимость.
И пошло. Только порою можно было слышать:
– Так всех, что ли, порежете?
– Всех, – решал Бычков.