Нелюдь. Книга первая
Шрифт:
И тут же словно обухом по голове: а ведь ты сам хочешь. Ты, мазохист несчастный, до одури, до дрожи в пальцах дочь её хочешь. Когда смотришь на неё, крышу напрочь сносит, так, что теряешь чувство пространства и времени. А ведь Ассоль копия своей матери. Ведь ты запретил ей собирать волосы в пучок, потому что слишком тогда суку эту напоминает.
И всё же настолько отличается, как отличается чистое синее небо от грязной земли. Всю жизнь не смел поднять голову с земли, а когда рискнул – едва не ослеп от красоты, раскинувшейся над головой.
Я не знаю, как так получилось, что я перестал
Я не знаю, как стал хотеть чего-то большего, чем просто слушать её голос, тихим шёпотом рассказывающий что-то о школе или друзьях, как стал желать встречи с ней, словно одержимый, словно помешанный наркоман ждёт очередной дозы. Я её выгонял. Когда понял, что подсаживаюсь на неё, что начинаю сходить с ума, если она не появляется два или три дня подряд. Она приходила, улыбалась, а мне шею ей свернуть хотелось. За то, что забыла обо мне так надолго. Я не умел считать, но я знал, что солнце за это время успевало встать три или пять раз и снова спрятаться в ночи.
Она хваталась за меня тонкими горячими пальчиками, а я отдергивал руки, чувствуя, как обжигает меня ими. А ведь я себе придумал, что за эти ночи мои ожоги, те, что внутри, уже начали заживать. Бред. Они пульсировали в дикой агонии, как только она, нахмурив изящные брови, снова нагло стискивала мои пальцы, не отпуская, не позволяя отойти в дальний угол камеры. Закрывала за собой дверь и, осторожно ступая, подходила ко мне.
Сунув руку в маленькую сумочку на длинной веревке, которую она носила через плечо, Ассоль вытащила пирожок и протянула волчице, уткнувшейся в её ладонь носом. Угощает Маму, гладит её по холке, а сама глаз с меня не сводит.
– Ты обиделся?
Качая головой, усаживаюсь на пол, прислоняясь к стене спиной. Прикрыл глаза, но продолжаю следить за ней из-под ресниц. Как же тяжело даже вдох сделать рядом с ней. Кажется, лёгкие воспламенятся сейчас. Пытка в такой близости от неё и ещё большая пытка быть вдалеке.
А она чувствует, не подходит близко. Не боится, я знаю, но и давить не хочет. Правда, упрямая настолько, что, пока не выяснит, почему трясёт меня от злости, не уйдёт.
– Саш…
Имя, которое она дала мне. Почему, дьявол его подери, оно таким правильным кажется, когда она его произносит? Единственным правильным. Теперь я знал, как оно может звучать в других устах…мне не нравилось кстати. Чужим, не её голосом, оно казалось странным, каким-то некрасивым. Не моим.
– Она говорит, мне идёт это имя.
Не знаю, почему сказал это. Может, потому что делиться с ней привык всем. Всем делился, кроме своей боли. Рассказывал обо всём, что происходило вокруг, кроме опытов над собой. Хотя…обычно мои рассказы заканчивались или историями про волчицу или про то, как я довёл до бешенства профессоршу или же покалечил охранников.
Ложь. Отвратительно наглая ложь. Проверить захотелось, как она отреагирует. Заденет ли её, что с другими общаюсь. Будет ли выворачивать так, как меня выворачивало каждый раз, когда приходила и рассказывала про друзей своих, про прогулки на теплоходе и походы в кино. Особенно когда рассказала, что такое кинотеатр, и как близко там люди
И сердце тут же встрепенулось и замерло, отказываясь верить, надеяться, когда она вдруг резко взглянула на меня, хрупкая ладонь замерла на голове волчицы. Мгновение молчания, и она убирает руку, стискивает пальцы.
– Кто?
Она знает, что я никогда не разговаривал с сотрудниками лаборатории. Они даже не знали, что я умею разговаривать, считая, что лишь способен производить животные звуки. Они не знали, что к этому времени Ассоль научила меня писать моё и её имя, и теперь мы изучали остальные буквы алфавита. И она не была дурой, она знала, что в лаборатории в соседнем крыле находились палаты с женщинами. Те самые, из которых меня переселили после инцидента с мразью Василичем. Те самые, в которые теперь водили, словно племенного кобеля на вязку.
– Инга. Говорит, идёт почти так же, как Бес.
Она не знает её имени. Нам стирали не только прошлое, нам стирали имена. Но теперь они рассказывали мне. То недолгое время, что я с ними был. О своей жизни, о семье, об имени. Словно если молчать, это всё исчезнет, как сон, и останется только наш кошмар.
Ассоль кивает молча. Дёргано как-то. И я настораживаюсь. Ощущение, что ей не нравится это. Не нравится, что я рассказал нашу общую тайну, тайну моего имени другому человеку? А мне хочется, чтобы по другой причине, и я ещё дальше иду.
– Правда, она зовёт меня Александр.
Смотрю, не отрываясь. Мне хочется увидеть в её глазах ту же боль, которую я ощущаю, слушая о её знакомых. О тех, кто рядом с ней за партой, в классе, в магазине, в парке, в театре. О тех, разговоры с кем не опозорят её, не рассердят ее мать, не вызовут осуждения. О тех, кем мне никогда не стать для неё.
– Говорит, это имя пол…полка…
– Полководца, – Ассоль опускает голову, разглядывая носки мягких голубых кожаных туфель, – И часто ты с ней видишься?
Я пожимаю плечами. Я, правда, не знаю, часто ли это? Поначалу я вырывался из рук охранников, пытаясь сбежать, не делать того, что они заставляли. Я знал, чего они хотели от меня. Не был полным идиотом, не раз наблюдал за процессом, прикрывшись старой ветошью, которая валялась грудой тряпья в вольере волчицы. Подсматривал за тем, как по коридору шёл связанный крепкий мужчина с пустым взглядом и абсолютным безразличием на лице. Он разворачивал спиной к себе любую из тех женщин, на которую ему указывали, даже если они отбивались и кричали, и насиловал. Быстро. Безэмоционально. Со временем женщины теряли надежду и так же отстранённо принимали участие в процессе. Брыкались только новенькие. Затем приходило понимание – тот, кто их брал, был таким же невольником, как и они сами. И получал удовольствия не более них. Только физическое. Правда, что оно значило по сравнению с тем унижением, которому он подвергался? Выбора не было: или он послушно покрывал всех «самок», или умирал в мучительной агонии от препарата, который ввели бы ему кровь.