Немецкая трагедия. Повесть о Карле Либкнехте
Шрифт:
В понедельник с утра комитет заседал в Доме профсоюзов. Дом был весь заполнен народом, по коридорам сновали люди, снаружи собралась толпа. Ждали указаний, решений. А в комнате заседания шли горячие споры. Фридрих Эберт призывал старост к благоразумию и умеренности. Ледебур и Дитман, представлявшие левое крыло независимых, готовы были к самым энергичным действиям. Гаазе осторожно лавировал между умеренными и крайними. Но, видя, какого накала достигли страсти, склонялся к тому, что борьба с правительством должна вестись непримиримая. Шейдеман лавировал тоже, стараясь склонить старост
И тут в коридоре послышались панические возгласы:
— Полиция! Спасайтесь, идет полиция!
Шейдеман побледнел и как-то беспомощно опустил руки; посмотрел по сторонам, ожидая поддержки, и встретился взглядом с Эбертом. Тот неприязненно отвернулся. Тощий и непредставительный Рихард Мюллер сохранил самообладание. В этих условиях он повел себя гораздо более достойно, чем почтенные социал-демократы, присяжные политики.
— Подождите, товарищи, сейчас выясню, в чем дело, — сказал он.
Когда Мюллер вернулся, Шейдеман стоял в пальто и шляпе, готовый скрыться без промедления. Неуклюжий и толстый Эберт никак не мог попасть в рукава пальто. С брюзгливым лицом он совал то одну руку, то другую, но пальто, как на грех, не надевалось.
Продолжая свои усилия, стоя спиной к Мюллеру, он спросил:
— Ну, что там такое?!
— Ложная тревога… Мюллер успел засечь эту не очень изящную сценку и, усмехнувшись, занял свое место.
Заседание возобновилось.
Забастовка, которая началась в понедельник утром, ширилась неудержимо. К Берлину примкнули многие города. К концу первого дня число бастующих достигло трехсот тысяч, спустя два дня в одном Берлине бастовало свыше полумиллиона, а по всей стране не меньше миллиона рабочих.
Это было торжеством самоотверженной работы спартаковцев, и хотя не они непосредственно возглавляли движение, а старосты, но размах, масштабы, объем, непримиримость требований — все отвечало тому, чего настойчиво добивался «Спартак».
Шейдемановцы и независимые стали с первых дней забастовки склонять Исполнительный комитет к переговорам с правительством. Спартаковцы же в своих листовках доказывали, что вести переговоры бессмысленно и бесполезно. Власти, которые с первого дня пытались подавить забастовку насилием, уступят лишь под действием насилия же. Хозяином Берлина должен стать Совет рабочих депутатов.
Они были последовательны и настойчивы. Их настойчивость способна была усилить накал недовольства, сплотить отдельные группы рабочих, но разлагающая работа шейдемановцев делала свое дело.
Много позже Филипп Шейдеман признал: «Нам важно было удержать движение в организованных рамках и как можно скорее прекратить его». Для того и вошел он в стачечный комитет, чтобы взорвать его изнутри.
Правительство издало приказ, запрещавший любые собрания. Шейдеман обратился к министру внутренних дел Вальраффу, пытаясь доказать ему, что движение надо ввести в легальное русло как можно скорее.
— Что для этого нужно сделать, господин Шейдеман? Изложите свой план.
— Первое — вновь разрешить собрания. Надо дать возможность рабочим открыто высказывать свои
— Но не можем же мы собственной властью снять осадное положение!
— Примите делегацию бастующих, постарайтесь найти компромисс, который удовлетворил бы их.
Вальрафф помедлил.
— В рейхстаге сильная, признанная всеми фракция рабочих. С вашей фракцией я готов разговаривать, но принять бастующих?.. Согласитесь, это было бы легализацией забастовки.
Шейдеман, в свою очередь, ответил не сразу. Разве мог объяснить он статс-секретарю, что социал-демократы теряют влияние в массах?! Рабочие должны снова поверить, что шейдемановцы защищают их интересы.
— Итак, господин Вальрафф, путь к соглашению вы отрезаете сами?! — произнес Шейдеман не без пафоса.
— Повторяю, с вами — любые переговоры. Но вступать в контакт с вожаками бастующих я попросту не имею права!
А стачка все разрасталась. Дом профсоюзов был занят полицией, собрания были запрещены, а демонстрации происходили повсюду. Их разгоняли, но рабочие собирались опять. Опрокидывали трамвайные вагоны, разбирали пути, возводили баррикады. Рабочие требовали немедленного мира с Россией, освобождения заключенных, и, конечно, в первую очередь Карла Либкнехта.
Генерал Кессель, представитель ставки, приказал применять оружие против бастующих, угрожал призвать в армию тех, кто не приступит к работе. В Берлин стягивали войска — маршевые роты, направлявшиеся прежде на фронт. Пять тысяч унтер-офицеров были уже введены в столицу. Возле крупных заводов выставили военную охрану. Но сбить волну рабочего возмущения не удавалось. Полиция пускала в ход шашки, избивала рабочих прикладами, но сорвать митинги, стихийно возникавшие то здесь, то там, была не в силах.
Тех, кто пытался доказывать, что забастовка наносит фронту тяжелый урон, прогоняли с трибуны.
Когда Эберт в Трептовпарке, где собралась огромная демонстрация, попробовал было заговорить об этом, ему из толпы закричали:
— Довольно! Хватит! Вам только позволь, так вы задушите стачку в два счета!
Он неуклюже поворачивал голову: перед ним были яростные лица людей, выкрикивавших угрозы, — так велико было негодование против него и всех вообще соглашателей.
— Дайте же мне сказать, что я думаю! — Эберт шагнул вперед и начал отчеканивать: — Требования ваши справедливы, кто же спорит! Но подумайте о ваших женах, о ваших маленьких детях. Что толку в том, что прольется невинная кровь, — разве мы можем спокойно смотреть, зная, что ожидает вас?! Поверьте, мы и так делаем все, чтобы ваши требования были удовлетворены!
Закончить речь ему кое-как удалось, но страсти нисколько не улеглись. Вслед за ним представитель независимых Дитман начал сразу же с пылких фраз, и рабочие ответили гулом возбужденных голосов:
— Верно говорит! Правильно! Всех надо гнать в шею! Всех соглашателей!
Поддавшись их настроению, он заговорил еще запальчивее. Тогда к трибуне стал пробиваться сильный отряд полицейских.
— Не трогайте его! — яростно завопили рабочие. — В следующий раз мы вооружимся тоже! Проваливайте вон!