Немой
Шрифт:
Тот эгоистический протест, то вторжение в свое будущее, которые всколыхнулись в нем когда-то и отхлынули снова, сейчас, в самый решающий момент, не прорвались наружу и не воззвали к действию. Миколюкас не был создан для трагедий или тяжелых драм, стороннему глазу видны были только его меланхолия или печаль, а драматические переживания он таил в своей душе за семью печатями.
На такое способны разве что одни литовцы. Сердечные раны, душевные горести превращаются в своего рода внутренний нарост, становятся частью их души, делают их иными, а кому-то и невдомек, что поначалу человек был не таким, что это не врожденное, а благоприобретенное свойство. Доведись, скажем,
Две недели подряд старик Гейше только и искал случая сбегать в деревню Аужбикай, чтобы взглянуть на Северию. Разумеется, он заставал ее дома, и они уходили в клеть «потолковать», а разговора, считай, что и не было — как безумный, набрасывался Гейше на девушку с поцелуями, не замечая ничего больше. Казалось, он решил нацеловаться за все бесцельно растраченные юные годы. И если суждено ему было прожить еще лет двадцать, то он втиснул их в каких-нибудь два-три года, желая взять свое и исчезнуть. Дескать, чего же в противном случае будет стоить вся эта жизнь?
Раполас не давал Северии опомниться, постоянно одурманивая ее. Она ходила, как хмельная. И даже вроде бы почувствовала непонятное недомогание. Перестала молиться и дома, и в костеле.
После второго оглашения стали готовиться к свадьбе, наварили пива, зарезали корову. Северия, не щадя сил, помогала матери. Трудилась до седьмого пота и все больше приходила в себя. Когда дня через три все было приготовлено и прибрано, все дела переделаны, она уселась на свой сундучок, сложила руки на коленях и мысленно прикинула:
— Через три дня последнее оглашение, и затем я — Гейшене, жена Раполаса, уже не Пукштайте; дворовая, батрачка в имении Савейкяй, а не аужбикайская крепостная. Не возьму с собой эту кровать, а какая она была опрятная, и как мягко, спокойно мне на ней спалось… Оставлю и эту клеть, где никто не путался у меня под ногами… Не ходить мне больше в низину… не слушать, как играет Миколюкас: «Коль охота мне работать — я тружусь…»
Только сейчас вспомнила Северия про Миколюкаса, и ей стало не по себе. Ее затрясло как в ознобе, и ледяная волна, поднимаясь снизу, от самых ног, захлестнула ее по шею. Захлестнула и больше не отпускала.
— Милый паренек, дружочек мой, ведь ты меня пестовал, веселил… Помнишь, я собиралась попросить тебя сыграть на моей свадьбе… Почему же ты сейчас, уже в который раз не приходишь поиграть-попиликать? Вот пойду и приглашу тебя.
Решила и… никуда не пошла.
Подумала, что это будет выглядеть как насмешка. Подумала, что Миколюкас любит ее. Однако она знала и то, что между ними ничего не было, а значит, все в порядке. Миколюкас даже не пытался свататься к ней: где ему, в их доме и без того не повернуться, куда бы он дел свою женушку? Нет, где ему тягаться с другими.
«Так-то оно так, — вмешался голос ее совести. — И все-таки ты его предала, потому что любила и продолжаешь любить сейчас. Да-да, не спорь, любишь и сейчас! Он добрый. Он давал тебе кое-что получше, чем Гейше. И ты спокойно брала, долго принимала это, как принимает чудотворная икона молитву и веру молящихся. Ты творила чудеса: делала его, бедолагу, счастливым, заменяла собой все, чего ему недоставало…»
Северия стала искать случая, чтобы оправдаться, хотя
Вот уже третью неделю Миколюкас ведет себя так: надо работать — работает, зовут есть — ест, но стоит ему остаться наедине с собой, как он тут же кладет голову на руки и сидит так до тех пор, пока брат не погонит его на работу. А не погнал бы, Миколюкас мог бы просидеть так целый день, целую ночь.
Ох, и тяжко ему было! Эх, знал бы брат хоть отдаленно, что за драму переживает сейчас «дядя», чем жертвует для их блага!
Слух о том, что к Пукштасам уже приходили сваты (для него не имело значения, кто именно), не убил Миколюкаса, а лишь парализовал подобно грозовому разряду, и поди знай, в какую землю ему зарыться, чтобы этот разряд вышел из него, чтобы Миколюкас снова стал таким же свободным, как до сих пор. Такой «земли» не было, и Миколюкас умирал медленной смертью под действием этого разряда.
Он уже умер — Миколюкас это явственно ощущал. Он чувствовал слабость во всех членах, полнейший упадок сил, ноги не носили его так легко, как прежде, руки сами не тянулись к чему-нибудь. Он умирал, продолжая бодрствовать, и еще реальнее расставался с жизнью, погружаясь в сон. Тогда он совершенно «отрешался от всего земного», уносясь далеко-далеко, в преисподнюю некрещеных младенцев, где не бывает мук, но нет и радости, где так же пусто, как и в его душе.
Удивительно, что и он поначалу не воскрешал в своем воображении образ Северии и не с ней связывал все то, что с ним сейчас происходило. Он был далеко от этой первопричины и не в ней видел корень зла, точно так же, как не считает тифозный больной виновником своих страданий микробы, возбудившие болезнь. Ну, попали они тебе в кровь, поселились и развиваются там, а ты мечешься в жару неделю, другую, третью, пока не сойдешь в могилу. Какой смысл серчать на эти микробы, коль скоро избавиться от них ты не в силах?
Домочадцам еще не доводилось видеть Миколюкаса таким. Только они, не мудрствуя лукаво, объясняли это ленью или немощью. И журили в основном за нерадивость, поскольку признаков болезни не видели: больные обычно лежат.
Призраком возникла Северия в распахнутых дверях дома Шюкштасов, присела рядом с Миколюкасом и легонько тронула его за плечо:
— Миколюк, а Миколюк, ты спишь?
Она проговорила это чуть слышно, с заговорщицким видом, прильнув к самому его уху.
Миколюкас скорее почувствовал прикосновение ее губ, чем расслышал слова, и, обведя девушку бессмысленным, бараньим взглядом, с огромным трудом поднял голову. Откинулся к стене, узнал Северию и побелел как полотно. На губах его не было и следа улыбки, которая раньше зайчиком играла, стоило ему увидеть дочку Пукштасов.
Теперь же оба они сидели понурившись. И битый час молчали, будто закапывая скорбно в сырую землю самое дорогое и светлое, что было у них на всем белом свете. Скорбя, они с почестями провожали то, что скрашивало какое-то время их безотрадные дни, облегчало, делало сносной и даже светлой их жизнь.
— Миколюкас, а я замуж выхожу… — сказала наконец Северия, будто впервые сообщала эту новость. И прибавила: — За Гейше, из Савейкяй…
— Выходишь… за Гейше… из Савейкяй… — глухим эхом повторил Миколюкас чужими, онемевшими губами.