Ненаписанные воспоминания. Наш маленький Париж
Шрифт:
Отец усовестился перед сыном-героем и замолк. Манечка оделась, умылась, выпила молока и в комнате обняла брата, да так и не отпускала, покачиваясь вместе с ним из стороны в сторону.
— У тебя ничего не болит? Ты опять был в этом Петербурге? — Она прищурилась, подумала, наверно, о той женщине, которая погубила три года назад ее братца. — Ты ж мой братик, — поцеловала она его, — ты ж мой роднулечка. Папа как тебя встретил?
— «Ну подойди до меня, бисова душа, чи правда ты храбрый казак?»
—
— И медаль получишь, если будем долго воевать. Все такая же худенькая. Одни косточки.
— Мой братик... Страшно там? Много турок убил?
— Не знаю.
— Говорят наши дамы: нынешняя война есть война за мирную цивилизацию. Разве страдание может быть мирно?
— Я себе голову этим не забиваю.
— Та свисни ты с его! — прикрикнул отец.
— Садитесь уже, — позвала матушка. — Все готово.
— Мне уже бежать надо, — сказала Манечка, — фургон наш ждет, наверно.
— Кого ждет жених, а Манечку нашу фургон.
— Врачевать увечных и недужных — мое призвание.
— А ранняя пташка росу пьет.
— Выходить замуж a tout prix [53] ? Хоть за лавочника? Продавать подсолнухи с ним? Здесь лежал один сотник. Я еду, говорит, на фронт, получу полковника и женюсь на вас. В первом бою погиб. Четыре чина, говорил, получу за храбрость.
53
Любой ценой
— Ну идите, идите! — толкала их мать, — Борщ свежий.
— Сколько раз звать? — сердился отец. — А ты чего как лисица хвостом машешь? — на мать. — Чего-нибудь с погреба нам давай. Наточи в графин. Хоть языком лизнуть цю заразу. Как поднес мне сорок лет назад атаман чарку на площади, с тех пор я и не пил.
Так было в их семье в марте 1915 года, когда Пьер из виноватого и грешного стал гордостью и опорой старой фамилии. От этой домашней радости отцу казались теперь все милыми и хорошими, даже городской голова, которому еще вчера он не давал спуску.
— Я ж, сыночек, и на базаре всем рассказываю, за шо тебе крест дали, — сказал старик со слезами, чокаясь с сыном. — В нашу породу.
— Ото... — сказала матушка и сама заплакала... — Ото и радости... шо живой.
— Отдыхай, казак... У нас тихо. Бабыч запретил увеселения, и елок на Новый год не ставили, маскарады отменили, — ни визитов с поздравлениями, ничего. Оно правильно: надо в молитве проводить дни. Так! До Бурсака сходишь, и ладно.
— Съездим в Панский
— У Бурсака малышка умер, знаешь? Калерия плачет день и ночь.
Отец, не любивший чересчур козырявшего своим адвокатством Бурсака, перебил Манечку:
— Ну а в Петербурге ярмо чи хомут не нашел себе?
— Нашел, батя,— смело ответил сын.
— А ну! шо за краля? какого роду?
— Княгиня!
— Тогда бери в сарае веревку и вешайся! Опять скрутила та змея?
— Я их никого не люблю. Я женюсь на казачке.
— Тут есть одна. Ох, она хорошая, со всех сторон хорошая, но не казачка.
— Дай бог кончится с немцем,— сказала матушка,— подберешь себе друженьку по летам. Нехай она будет не богата, но мягкосердечна, а не такая крикуха, как у Бурсака.
— Калерия? Она же добрая.
— Была добрая, пока мать на руках носила. Хвост закрутит — и бегом со двора.
— Он ничего мне не писал.
— А и не час теперь с бабою сидеть,— прикрыл об этом разговор отец.— Война! Кругом война. За царем немка, а теперь нас топчут ногами. Оце так родичи! Наточи нам, мать, казаку холодно. С Турции ще не отогрелся.
— Да-а,— вздохнул Пьер.— Как были в походе — а мороз! Снегу в горах так много, и окопы все завалены. Сапоги мои разбились.
— Я тебе новые чеботы справил.
— Спасибо, батя. Снял сподники, обмотал ноги. Ремешки от седла связал и замотал. Сутки промёрзли в снегу, а утром взяли турецкую деревню. И там я достал себе турецкие чувяки — так немножко теплее стало.
— Колы батьки ваши так воевали, то вы шо ж? Не такие люди? Мы под Ляояном в китайских фанзах ночевали — бумага вместо стекла. Ложились рядами, прижмемся друг к другу, под низ три-четыре шинели, крайним все равно холодно. А строить палатки — колышки не влезали в землю. На рождество у деревни Фыньдятунь начальство достало в Харбине колбасы и водки для нас; сидим в землянках при свечках, пьем водку, а япошки с сопки навели на нас свет из прожекторов, но не стреляли.
— У вас и колодцы были общие,— напомнила матушка.
— По очереди туда ходили, то они, то мы. И хоть бы кто стрельнул. Всяко бывало. Все ж живые люди. У всех мать, дети...
— А Шипкинский редут? — подогревала отца Манечка.
— Ну! Бывало, без патронов солдата выручал штык, а казака шашка та дебелый кулак. Ось як мы воевали! А теперь мне городовой в трамвае права качает: «Вас таких много». Я его выкинул с вагона.
— Ешьте уже,— подгоняла матушка.— И отдохнуть же надо. Пороху нанюхался, тай ще придется понюхать. Ой боже...