Ненависть
Шрифт:
— Как договаривались,— поддержал Ефим.
— Это как так — ложись? — спросил Елизар чужим голосом, заметив в руках Ефима топор, насаженный на новое, грубо обделанное топорище.
— Очень просто. Дровосек под тобой. Ложись.
— Ого! Стало быть, вот этим самым топором, земляки?
— Этим. Не бойсь, он у нас как бритва. Я его на наждачном точиле сегодня выправил — осечки не будет,— заверил без тени на шутку Ефим.
— Ну это вы, бросьте! — сказал Елизар, чувствуя противный озноб в позвоночнике.
—
— Душа в пятки ушла? — подхватил в том же тоне Ефим.
— Это я-то — трусить?! — глуховатым от гнева голосом спросил Елизар Дыбин, медленно поднимаясь с дровосека.— Это я-то трушу?! — повторил он, точно задыхаясь.— Да я вас, варнаков, как кобелей, обоих сейчас прижму — не пикнете! У меня на таких, как вы, недоносков силы хватит. Да только рук марать не хочу, а пуще всего — своей совести. Посмотрим, кто из нас тру-соватей.
Смерив братьев с ног до головы полным презрения взглядом, Елизар рывком расстегнул ворот чистой холщовой рубахи. Потом он встал на колени и положил голову на дровосек. В упор глядя на побледневших близнецов немигающими глазами, Елизар требовательно проговорил:
— Рубайте!
Ефим Куликов сделал нерешительное движение вперед и тихо сказал:
— Закрой глаза.
— Ну нет, шалишь, сусед. Такого уговору не было.
— Закрой, тебе говорят, богохульник! — крикнул Агафон Куликов из-за спины стоявшего с топором в руках брата.
— Рубай, выродок. Не томи душу,— сказал Елизар Дыбин, продолжая смотреть в упор на Ефима.
— Ты зажмуришься али нет? В последний раз говорю,— заявил Ефим и, не выпуская из рук топора, деловито принялся засучивать рукава залатанной ситцевой рубахи.
Елизар, сдерживая гулкое, порывистое дыхание, продолжал смотреть в упор на близнецов.
Трудно сказать, чем бы все это кончилось, не появись в распахнутых воротах сын Елизара — Митька Дыбин. Митька бросился со всех ног к отцу.
Елизар при виде сына спокойно сказал ему:
— Подай-ка мне, Митрий, оглоблю. А сам берись за пешню. Мы сейчас с тобой этих выродков бить станем…
И, стремительно встав на ноги, выпрямившись во весь богатырский рост, Елизар решительно двинулся на своего палача.
Ефим Куликов, попятившись от Елизара, наступил на ногу хоронившегося за его спиной брата. Агафон, взвыв от боли, ринулся, прихрамывая, наутек. А следом за братом, бросив топор с необделанным топорищем, бойко заработал босыми ногами и Ефим Куликов. Весь съежившись, втянув клинообразную лохматую голову в узкие
плечи, он улепетывал вдоль хуторской улицы с такой прытью, что его немыслимо было догнать и на самом резвом окатовском рысаке!
Позднее, когда Елизар Дыбин ужинал с Митькой среди открытого двора, уплетая зажаренного сыном дарового гусака, Митька сказал отцу:
— Не подойди я, они бы, пожалуй, сдуру
— Вполне могли, выродки. Да я на них за это сердца не имею. Такие мне по душе. Придется нам выпить с ними мировую. Теперь мы квиты.
— А как же насчет Азарова? Подвел он тебя под монастырь, тятя, выходит? — спросил Митька.
— С Азаровым у меня разговор будет теперь особый…— обгладывая гусиную ножку, сказал, уклоняясь от прямого ответа, Дыбин.
Председатель сельрабочкома Увар Канахин глубокой ночью возвращался с партсобрания. Брел он окольными путями, неровным шагом, как полупьяный, поминутно спотыкаясь о придорожные кочки. В горле было сухо и горько, словно он наглотался желтой полынной пыли. В голове стоял тошнотный угар, которым дурманят человека цветущие табаки. Как обожженные, горели ладони. А в ушах все еще звучал высокий голос секретаря партячейки Ивана Надеева, мучительно медленно дик-тонавшего секретарю партсобрания слова единогласно принятого решения.
А она, собственная жена Увара, Дашка Канахина, старательно выводила в протоколе строчки, порочившие ее собственного мужа… Мало того, она одна из первых решительно подняла руку и дольше всех продержала ее, голосуя за предложение секретаря ячейки Надеева. И как полчаса тому назад, так и сию минуту видел Увар перед глазами только одну эту упрямо поднятую руку жены. Отчетливо различая на Дашкиной ладони застаревшую мозоль, Увар никак не мог представить, что это была та самая рука, которая вчера еще так крепко и нежно обнимала его. Рука эта заботливо пододвигала ему за ужином кружку парного молока, ловко штопала протертые в коленях брюки, а сегодня вдруг поднялась против него на глазах всей ячейки так упрямо и дерзко, что Канахин не поверил сперва своим глазам.
Позднее, когда закрылось собрание и наполовину опустела просторная изба-читальня, Дашка, словно не замечая мужа, деловито толковала с Надеевым о разных общественных делах, смеялась, запрокинув голову, над какой-то карикатурой в стенгазете. Словом, вела себя как ни в чем не бывало. А Увар сидел, притулясь спиной к подоконнику, не смея поднять поруганной головы. Он долго не мог свернуть даже привычной косой цигарки из газеты. Наконец, собравшись с силами, он, сутулясь, вышел из избы-читальни.
Около получаса бесцельно бродил Увар в эту темную летнюю ночь по окраинам сонной станицы. И только когда очутился вблизи табачных складов Луки Боброва, он, как бы очнувшись от затянувшегося забытья, пришел в себя.
У одного из амбаров дремал в обнимку с полупудовой фузеей — старинным пороховым ружьем — сторож Тарбаган. В ногах у него, свернувшись калачиком, спал безмятежным сном, слабо поскуливая во сне, верный его друг и помощник, густо усыпанный репьями кобель Тузик. А рядом с сонным сторожем стояла недопитая поллитровка самогонки.