Необходимо для счастья
Шрифт:
— Теленок ты, бычок, — му-у! Не книжки надо, не песенки, не поцелуи — другое пора начинать. У ней же бедра круглые, груди как у настоящей девки — неужто не щупал? Твердые, наверно, спелые!..
— Не знаю, — сказал я, покраснев. Это же недостойно, оскорбительно для Лиды, как он не понимает. Ведь Лида такая чуткая, умная, нежная, а ее хватать за…
— Дурак, — сказал Гришка. — Нынче же потискай — и увидишь, что ей будет приятно. Или ты не хочешь, чтобы ей было приятно?
— Хочу, — сказал я, досадуя, что начал этот разговор.
— Вот и действуй. Спасибо завтра скажешь.
Мы сидели с Лидой на берегу пруда, глядели
А потом склонила голову мне на плечо и запела грустно:
Синенький скромный платочка Патал с опущенной плеч. Ты коворил мне, что не сапутешь Ратостный, ласковый встреч.Смешно? Ничего тут нет смешного. У нас больше половины деревни — чуваши, татары, мордва — так говорили, и мы не смеялись, потому что сами учились их языкам и коверкали их еще хлеще. Когда я пел по-татарски песни, татары не улыбались и даже хвалили меня: «Якши, малай, бикь якши!» [2] А Лиду я всю зиму, весну и лето учил произносить звонкие согласные, поправлял родовые и падежные окончания, чтобы над ней не смеялись в городе, и она все-таки одолела их, хотя наши занятия, особенно летом, когда мы встречались каждый вечер, заканчивались нередко ссорами.
2
Хорошо, мальчик, очень хорошо! (тат.)
— Скажи: я бестолковая дура, — выведенный из терпения ее неудачами, требовал я.
— Нет, я не пестолковая и тепя люплю, — говорила она виновато.
— Любовь доказывают не поцелуями, а делом! Ты хоть слово-то скажи правильно — любовь!
— Люпофь.
— Ну дубина!
Лида сердилась, плакала, клялась не встречаться больше со мной и, едва наступал вечер, опять приходила.
Но однажды, за месяц примерно до своего отъезда, не выдержала беспощадной тирании и зло выкрикнула:
— Сам дурак! Не смей меня оскорблять, слышишь!
Произнесла чисто, отчетливо, будто ей новый язык пришили. Я так обрадовался, что поцеловал ее в губы. Долго поцеловал, больно. Она задохнулась и, счастливая, стала смеяться, без конца повторяя:
— Дура я, дура, дура, дура!..
И целую неделю потом ходила на пятачок у начальной школы, где собирались девчата и подростки, — чтобы больше говорить на людях: своим чистым произношением она хвасталась, как обновкой, и не торопилась уединиться со мной. Гришка уже начал подозревать, что мы поссорились, но я успокоил его и даже сообщил, не краснея, что наказ его выполнил.
— Она рада была, да? — спросил Гришка недоверчиво.
— Рада, — сказал я. — Сначала вроде обиделась, а потом ничего.
— А я тебе что говорил! Я же знаю их…
В том, что Гришка знает их, я сильно сомневался.
— Опять завтра эти мохнушки надевать, а они мокрые.
Мы с Лидой, давясь от смеха, зажали ладонями рты.
— Положи на печка, — посоветовала Миннибай. — Просохнет, и пойдем домой…
Правда, нынешним летом Гришка стал смелее, купался с девчатами в пруду, хватал их в воде, тискал, но это бывало всегда на людях и принималось больше за озорную шутку, другого значения мы не придавали.
А вот на нас с Лидой смотрели уже серьезней, и мы гордились этим, волновались перед каждым свиданьем. Лида учила меня чувашскому языку и часто говорила о своих чувствах. К осени я выучился считать до сотни и произносить с десяток самых необходимых фраз: «Я тебя люблю». «Ты красивая». «Ты моя умница». «Я хочу тебя поцеловать». «Не уезжай в город, я буду тосковать». «Я не могу без тебя жить». «Я буду тебя любить до гроба».
Осенью она уехала и вскоре прислала сердитое письмо, в котором ругала меня, что не пришел ее проводить (а я и не мог прийти, был в поле, она знала), и уверяла, что никогда не любила меня и не любит, рада, что уехала, очень ей нужно встречаться с каким-то пацаном, который ниже ее ростом и вообще сопляк. А в конце просила не обращать внимания на небрежный «подчерк». «Кто любит, тот не станет придавать значения красоте подчерка». Такая самоуверенная назидательность. Я чуть не заплакал.
На другой день на работе Гришка заметил, что я не в себе: то сижу на бестарке, как сонный, то беспричинно ругаюсь и хлещу кнутом безответных своих волов.
— Письмо прислала? — догадался он.
— Прислала. Тебе какое дело!
— Мне наплевать, но волам не сладко. За что ты их порешь? Они тебе не соперники. Городского, что ли, нашла?
Я рассказал о письме.
— Не отвечай, — посоветовал Гришка. — Пусть еще пришлет, а ты молчи, не отвечай. Характер надо выдержать, марку — ты мужик! Понял?
Выдержать характер было трудно, хотелось написать ей хоть несколько строчек, но я только подчеркнул ошибки в ее письме — десятиклассница обязана знать правописание слов того языка, которым пользуется, — и отослал письмо обратно. Второе, третье и последующие письма бросал в печку не читая. Вообразила, что жить без нее не могу, готова веревки из меня вить, рабом сделать, слугой, — нет, я выдержу характер, выдержу!
В это время я особенно сдружился с Гришкой. Мы вместе ходили на вечерки к молодой вдове Синичке, которую хлебом не корми, но дай покалякать о «грешной плоти», заигрывали с девками. Гришка резвился вовсю и чувствовал себя как прудовой карась весной, но мне это скоро наскучило. Все чаще вспоминались встречи с Лидой, самодельные уроки русского и чувашского языка, которыми мы обменивались, песни в альбоме, споры о прочитанных книгах, поцелуи встреч и расставаний. Разве это заменят вечера у несчастной Синички?