Необыкновенное лето (Трилогия - 2)
Шрифт:
К Вите и Павлику Алеша питал уважение с того первого часа, как увидел их в настоящей драке. Он ощущал перед ними почтительный страх, как перед существами несравненно более ценными, чем он сам, и привык говорить им всю правду. Поэтому, когда на другой день мальчики забежали в обед к Арсению Романовичу, он приготовился обо всем рассказать. Но, очутившись с ними в саду, он догадался, что уже все известно, и ему сделалось почему-то до боли стыдно.
Павлик и Витя разглядывали его еще отчужденнее, чем в минуту незабвенного знакомства в кабинете Арсения Романовича. Павлик даже выпятил нижнюю губу, точно приготовился сплюнуть. Витя насвистывал неизвестный
– Утекаете?
– Мы уезжаем к маме домой. Это на хуторе у дедушки с бабушкой, старательно объяснил Алеша.
– Рассказывай. Чего же раньше не уезжали? А как дошло до драки...
– До какой драки?
– спросил Алеша.
– До такой...
– Они - белые, - сказал высокомерно Павлик.
– Нет, мы не белые, - сказал Алеша слабым голосом.
– А чего же вы против красноармейцев?
– спросил Витя.
– Мы не против красноармейцев, - возразил Алеша, и один глаз его заблестел от слезы.
Все трое постояли безмолвно, не глядя друг на друга.
– Вы сердитесь?
– робея, спросил Алеша и чуть подвинулся к Вите.
– Охота была!
– ответил Павлик.
– Чего сердиться?
– согласился Витя.
– Ты маленький, тебя возьмут и увезут.
– Это все папа!
– воскликнул Алеша отчаянно и с благодарностью за то, что Витя его понял.
– Мне жалко Арсения Романовича... и вас тоже, прибавил он, страшно краснея.
– Бедные лучше, - обличительно произнес Павлик.
– Мой вот отец беднее твоего, а лучше. Только зашибала.
– Как зашибала?
– спросил Алеша.
– Ну, когда на него найдет, он зашибает.
– Бьет?
– Не бьет... а пьет! Чудак ты какой...
Они еще постояли, и Павлик позвал Витю:
– Идем, чего дожидаться?!
Они ушли, не попрощавшись с Алешей, и он остался один, около черной лестницы, перед растворенной дверью, через которую долетал сверху шум: там выносили в коридор запакованные тяжелые вещи.
Потом к этому волнующему шуму прибавились шаги по ступенькам, и Арсений Романович, без шляпы, расстегнутый и косматый, показался в дверях. Он пробежал мимо Алеши и уже взялся было за щеколду калитки, но вернулся.
Обняв Алешину голову, он с жаром трижды прижал ее к своему животу и потом словно залил лицо Алеши путаными холодноватыми волосами своей бороды. Весь этот необъяснимый, исступленный порыв объятий и поцелуя длился маленькую долю секунды, и затем, оторвавшись от Алеши, Арсений Романович опять побежал к воротам.
И когда до Алеши долетел дребезжаще звонкий стук калитки и он увидел, что остался опять один, совсем один!
– он зажал кулаками глаза и, дергаясь от плача, стал медленно взбираться по лестнице на верхний этаж. Он так отчетливо понимал, что с ним произошло, что невольно находил новые, недавно совсем чуждые ему слова, определявшие его переживание. Ему казалось, что, всхлипывая, он выговаривает эти необыкновенные, отчаянные слова. Но он только плакал. Вместе с мамой и папой, вместе с Ольгой Адамовной он был отверженным и бежал неизвестно куда! Его все презирали за то, что его отец был хуже бедных, за то, что сам он был ничтожнее и малодушнее Павлика с Витей! Его жалел один Арсений Романович, жалел, любил, но не мог его спасти и покинул навсегда.
Алеша остановился наверху, в летней кухне, около плиты. Он отнял кулаки от глаз и, как когда-то, в первые минуты после приезда в этот дом, увидел перед собой спасательный
Прекрасная вещь лежала на старом месте. Сколько было связано у Алеши ожиданий с этим кругом! Несостоявшиеся походы за рыбой, путешествия на пески к далекому коренному руслу, гребля веслами, может быть - горячая работа за парусной оснасткой, может быть - купанье в пароходной волне, и, уж конечно, - костры, костры, костры! Когда Арсений Романович ездил с мальчиками на лодке, он брал с собой этот круг, как верного товарища. И вот с этим верным товарищем Арсения Романовича Алеша прощался теперь, кат с утраченной надеждой. Он чувствовал, что гибнет и что ничто на свете его не спасет.
Он погладил шершавое раскрашенное пробковое тело круга, подержал оцеплявшие это тело веревочные петли и крепко припал к нему влажной щекой.
Голос мамы прозвенел в коридоре: "Где наш Алеша, где Алеша?"
Он вытер насухо глаза, щеки и крикнул сурово:
– Я здесь! Пожалуйста... без волнений...
Еще до заката солнца Пастуховы прибыли, позади груженных багажом тележек, к вокзалу. Дорогомилов их не провожал. Алеша слышал, как Ольга Адамовна сказала маме: "Он мог не провожать, но проститься он был обязан... этот неприличный господин!" На что мама заметила со своей едва уловимой задумчивой улыбкой: "Он - строгий судия..."
Пастухов не участвовал в разговорах. Его захватило зрелище страстной и многоликой жизни, бившей на площади. Так же как весной, его семья беспомощно стояла перед вокзалом, прикованная к несуразной куче вещей, которую надо было оберегать от нетерпимой человеческой стихии. Но до чего разительны были изменения, происшедшие за недолгие месяцы!
Прежде всего, вокруг стало гораздо больше людей. Образуя сплошную массивную толпу, они рвали ее изнутри потоками, завихреньями маленьких толп, кучек и горсток. Одни текли и текли в вокзальные двери, другие напирали навстречу, вылетая наружу целыми гроздьями спрессованных, как изюм, едва не размятых тел.
Что дальше бросалось Пастухову в глаза - это обилие вооруженных красноармейцев. Они тоже непрерывно двигались в людской массе, то группами, то в одиночку. Повсюду над головами взблескивали исчерна-серебристые иглы штыков. Скинув с мокрых, почерневших плеч скатанные солдатские шинели, бойцы тащили их в руках, будто шли с хомутами запрягать лошадей, и тяжелая эта ноша казалась ненужностью среди распаренной зноем потной толпы, странно напоминая о далеких, неправдоподобно холодных ночах.
Огибая огромной живой скобой всю площадь, шевелились на мешках семьи беженцев. Витал неровный ропот голосов, и как бы ни был резок отдельный звук, он не мог отодвинуть этот ропот или стушевать его, - ни громко звякавший где-нибудь поблизости жестяной чайник, ни детский жалобный крик, ни даже перекатывающийся через крышу вокзала сполошный вопль паровоза. Шум был слитен и сомкнут, и чудилось - даже мысль человеческая не могла бы тут зародиться обособленно от разноголосого и тысячеголового единства во множестве.
Неожиданно перед задумавшимся Пастуховым остановился военный в одежде с иголочки. Он был слегка загорелый, худой и словно только что вымытый. Улыбка раздвигала ямку на его подбородке. Он смотрел предельно увлекшимся взглядом молодости на Пастухова, ожидая - что же может получить в ответ.
– Вы меня ни за что не признаете, - пробормотал он наивно, не вытерпев слишком долгого молчания.
– У меня ведь была борода!
– Борода, - повторил за ним Пастухов.
– Вы нам тогда показывали ленточку, - вдруг сказал Алеша.