Необыкновенное лето (Трилогия - 2)
Шрифт:
Отряхнув ладони, он побежал домой. У него свалилась туфля, он на бегу вбивал пятку, поднимая задник, и торопился, чувствуя, как стучит сердце.
В коридоре находились папа с мамой и разговаривали с Зубинским.
– Я повторяю, - вежливо говорил Зубинский, - вопрос решен окончательно.
– Но ведь это вопрос нашей судьбы!
– тихо ответила мама и удивительно большими глазами посмотрела на Зубинского.
– Сожалею. И понимаю, что все это в высшей степени некультурно. Но что я могу сделать? Положение на фронтах такое, что можно ожидать, простите, черт знает
Зубинский шаркнул, надел фуражку, взял под козырек.
И снова, второй раз, Алеша услышал, как припечатывали по ступенькам его жесткие подошвы.
Папа молча ушел из коридора в комнату. Алеша, подкравшись к двери, затаил дыхание. Еще стучало сердце после бега. Еще не исчез испуг. Последнее - бесповоротное - слово Зубинского не угасло, как удар колокола, а разгоралось, как приближение несущегося паровоза. Вот паровоз мчится по улице. Вот он влетел в сад и мнет деревья. Вот ворвался в дом и валит в коридоре, без разбора, превосходные, милые вещи Арсения Романовича. Вот сейчас провалится от его тяжести пол под ногами Алеши!
– Да!
– грозно обрубил молчание папа.
Он обернулся к маме и спустя секунду крикнул голосом, которого никогда прежде не слышал Алеша:
– Не смотри на меня своими акварельными глазами!
Он схватил коробку с табаком, рухнул на кровать и начал скручивать дрожащими пальцами папиросу. Мама приблизилась к нему, мягко провела рукой по его затылку, как делала с Алешей, когда хотела утешить.
– Не огорчайся, - сказала она.
– Послушай меня. Ступай сейчас же к этому деспоту Извекову и обрисуй ему наше состояние.
– Обрисуй!
– передразнил папа.
– Сейчас не рисованием заниматься надо, а колотить дубиной! Все равно не услышат... Унижаться перед мальчишкой? Состояние! Это не состояние, пойми ты! Это - катастрофа! Катаклизм. Гробовая доска. Могила. Кол осиновый. Смерть!
– Что значит - унижаться?
– сказала мама.
– Когда идет дождь, ты раскрываешь зонт. Это не значит, что ты унижаешься перед дождем.
Папа вскочил, но, секунду постояв, мирно пробурчал:
– Где моя шляпа?
Он набрал из рукомойника горсть воды, выплеснул, погладил мокрой ладонью волосы, причесался, подтянул галстук. Потом взял мамину руку и долго держал ее у своих губ.
– Не сердись, пожалуйста, - произнес он неразборчиво.
В коридоре он увидел сына. Алеша хотел проскочить дверью к маме. Но он поймал его, поднял за локти, как совсем маленького, высоко над своей головой, немного приспустил и поцеловал в лоб. Тогда Алеша, задыхаясь от счастливого волнения, спросил:
– Папа-пап, ты ведь, правда, не скажешь Арсению Романычу про бесповоротно? Нет?
Папа поставил его на пол.
– Иди, тебе все объяснит мама...
На улице Александр Владимирович чувствовал себя странно. Его не привлекали люди, он не замечал жары, даже обоняние его притупилось. Все в нем сошлось на одной идее, которую он нес в себе, как болевое ощущение. Он назвал
Фактом была гражданская война. Не перебирая в уме ее подробностей, Пастухов видел их в неумолимом единстве, как в одном слове "смерть" приговоренный видит десятки подробностей расставания с жизнью.
Он шел по тихому городу, но где-то рядом, за близкими пределами улиц, слышал нарастающий шум. Вулканическое извержение июля, казалось, подступало к невинному уличному покою.
В июле Кавказская армия Врангеля медленно подбиралась по берегу Волги к Камышину. Уже больше месяца назад екатеринодарским приказом вооруженным силам Юга России Деникин объявил о признании им верховной власти Колчака, и правитель ответил генералу "с чувством глубокого волнения" телеграммой. Вскоре после акта соединения контрреволюции Востока и Юга Деникин, прибыв в завоеванный Царицын и приняв парады, подписал директиву, начинавшуюся до помпезности самоуверенным речением: "Имея конечной целью захват сердца России - Москвы, приказываю..."
Директива определяла тщательно разграфленные задачи белым генералам. Она словно нарочно напоминала теоретические планы ученого немца в русском генеральском, дурно сшитом мундире - того самого Пфуля из "Войны и мира", который чувствовал себя на месте только за картой. Врангелю директива предлагала выйти на фронт Саратов - Ртищево - Балашов и продолжать наступление через Пензу, Нижний Новгород на Москву. Сидорину - развивать удар через Воронеж - Козлов - Рязань, а также через Елец - Каширу. Май-Маевскому - наступать на Москву в направлении Курск - Орел - Тула. На юге директива ставила целью Киев и Херсон, Николаев и Одессу.
Исполняя приказ Фрунзе о занятии Уральска, Василий Чапаев, за день до "московской директивы" Деникина, начал наступление на Уральск. Казаки были разбиты, и через пять дней началось их бегство на юг. Еще через пять - в день, назначенный приказом Фрунзе, - Чапаев вступил со своими конниками в Уральск, освободив город от осады. А всего сутки спустя на Восточном фронте Красная Армия торжествовала другую победу: был занят Златоуст, и отброшенные за Уральские горы белые армии Колчака бросились в отступление по Сибири.
Человек, плутающий в лесу ночью, знает о существовании света и открытых дорог. Но это знание не устраняет ощущения темноты и безвыходности. Пастухов знал об Уральске, знал о Златоусте. Он узнал также о готовящемся контрнаступлении вниз по Волге, на Царицын. Но физическим существом своих чувств он испытывал только надвигающуюся духоту фронта, которая угрожала Саратову. Война катилась на город, война шумела за околицей, война наваливалась на Пастухова с его Асей, с его Алешей, с его цветочками в стакане, рукописями, замыслами, ожиданиями будущего, с его жизнью. История, время, календарь, часовая стрелка приговорили Пастухова к войне. Приговорили к смерти. Это был факт.