Необыкновенное лето
Шрифт:
Весь остаток дня Меркурий Авдеевич находился в состоянии тихого довольства. Ему все чудилось, что он избавился от какой-то опасности и даже кого-то очень тонко обошёл. Но коли сутки начались криво, не могут они, видно, окончиться на радость и в утешенье.
Придя домой, когда уже смеркалось, Мешков застал одного Витю. Он сидел на подоконнике зигзагом – упёршись босыми ступнями в один косяк проёма, спиной в другой – и остро вонзился глазами в книгу, прижатую к коленям. В стеклянной банке на подставке для цветов по-весеннему кудрявился нежно-зелёный сноп тополиных ветвей. Жирные листики в ноготок величиной насыщали комнату истомной сладостью.
– А мама? – спросил
– Мама ушла гулять. Заходил… ну, этот, который с ней вместе служит. Мама смеялась, а потом сказала, что она все дома да дома, что ей надоело и хочется пройтись.
– Так. А это что же – подношение, что ли, веник-то в банке?
Оказалось – да, подношение.
– Что же она, не соображает, что, может, человек пришёл проверить – почему она на службе не была?
Витя не мог ответить, но, по-видимому, мама и правда не соображала.
– Ведь вот она пошла гулять, – не унимался Меркурий Авдеевич, – а о том не думает, что можно кому на глаза попасться? Раньше бы сказали – манкирует службу. Ну, манкирует и манкирует, не велик страх. А теперь что скажут? Саботаж! А ежели саботаж, сейчас же и пойдут: а кто муж? а кто отец?
И на это Витя ничего не мог ответить, но получалось, что действительно могут спросить – почему, мол, Лиза на службу не ходит, а гулять ходит, и кто же её ближайшие родичи – не Мешков ли Меркурий Авдеевич, которого держат на заметке за то, что он посылает внука торговать на базаре? Как тогда вывернешься, а?
К этой заботе прибавлялась другая: ночью наступала очередь Мешкова караулить квартал. Все жители несли повинность самоохраны, а он ведь был тоже житель, жилец коммунальной квартиры – не больше. Он всегда с тревогой ожидал такую ночь, боялся – не последняя ли: убьют. Он не показывал страха, но страх холодил его, и все время тяготила неприятная потребность – глубже вздохнуть.
Прежде в караул его снаряжала Валерия Ивановна. Она одевала его в потёртое касторовое пальто, в плешивую каракулевую шапку, загодя приготавливала изношенные калоши, сторожевую дубинку, напутственно крестила его и целовала, и он, с молитвой, удалялся в ночь. После смерти матери Лиза взяла на себя её обязанность провожать отца. И вот впервые ему приводилось отправляться на тяжёлый пост без облегчающего напутствия.
Он прождал Лизу до последней минуты, велел Виктору ложиться, чтобы не жечь понапрасну керосин, вооружился дубинкой и ушёл к председателю домового комитета бедноты – за свистком. Там он немного покалякал насчёт того, что живётся голодно, что самые ужасы – впереди, распрощался и канул в ночь, как в прорубь.
Чёрным-черно было кругом и тихо. С середины дороги не видно тротуаров. В палисадниках с акациями и сиреньками – угрожающий мрак. Земля все ещё источает холод весны. Меркурий Авдеевич взвесил дубинку в руке, перевернул толстым концом книзу: как сподручнее бить, если нападут? Вынув из кармана свисток, он продул его – не засорился ли? Но, впрочем, если и правда нападут – не лучше ли сразу кинуть прочь дубинку, снять пальто, шапку, снять с себя все, до исподнего – нате, бог с вами, отпустите душу на покаяние!
Тягота хождения на ночном карауле заключалась для Мешкова больше всего в этой самой дубинке. Переставляя её беззвучно по бархатистой уличной пыли, он видел себя не караульщиком, а словно татем, вышедшим на большак попытать счастье. Нет, не этой дубинкой охранялось его, мешковское, былое добро, не этим свистком отпугивали от мешковских окон городушников и громщиков. Не свою таскал Меркурий Авдеевич дубинку, не свой продувал свисточек, не свой караулил порядок.
Ему взбрели на память караульщики, которые
Вот и Меркурию Авдеевичу привелось сделаться караульщиком – последним человеком. Только уж никто не побалует его целковым к празднику. За что его баловать? В прежних караульщиках было куда больше проку, они знали, кого стерегли, а кого стережёт Меркурий Авдеевич? В старые его руки всунули дубинку – хорони, береги, карауль, гражданин Мешков, ихний порядок, свисти в ихний свисточек, стой, Мешков, на страже, как на стрёме!
Перевёртывая в мозгу сто раз на такой лад одно и то же, одно и то же, он возвращается, обойдя квартал, к своему дому и останавливается. Он глядит на дом застывшим взором, угадывая в ночи так хорошо знакомые карнизы деревянной резьбы, покатую железную кровлю, печные трубы. Ветшает. И как быстро: за два года такое разрушение! Что же произошло за этот срок с человеком?!
Меркурий Авдеевич утирается холодной ладонью: жестковатые, точно шпагатные брови, провалившиеся виски, запущенная борода, под нею острым челночком нырнул кадык. Снашивается человек, пожалуй, не меньше дома. И опять все то же: ничей дом. Ихний дом. Общий. Чей угодно. Бывший дом Меркурия Мешкова. Дом, в котором каждая тесинка полита его потом. Гвоздок какой-нибудь в обшивке – это он, Мешков, недоел. Другой гвоздок – это он недопил. Недоспал. Не поехал на конке. Не купил к чаю баранок. Не дал дочери на подсолнухи. Не велел жене варить варенье: будем строиться. Так изо дня в день, камешек за камешком. Теперь это ихний дом, муниципализированный, превращённый в общественную собственность, ничей. Холодом веет от земли. Ни души. Черна ночь.
И вдруг Меркурий Авдеевич слышит голоса – мужской, за ним женский. Тихо. Молчание. Чуть различимые возникают во тьме слитные, наклонённые друг к другу тени. Ближе, ближе. Слышнее шаги. Вот заговорила женщина, и Мешков узнает голос дочери. Странно вкрадчив он, ласковая игра его изумляет Меркурия Авдеевича. Он не может разобрать слов, но переливы голоса звучат в его ушах поразительно заманчиво, и, кажется, он ещё слышит их, когда Лиза смолкает.
Потом говорит мужчина. Ах, это тот, из нотариальной конторы, сослуживец Лизы, бывший судейский. Тот самый, который поднёс ей, за неимением цветов, веник. Сладенек тенорок, ишь ведь! Меркурия Авдеевича кидает в дрожь: зябко стоять недвижимо на холодной земле. Он перехватывает дыхание: тот, из нотариальной конторы, – Ознобишин его фамилия, Ознобишин! – сладеньким тенорком сказал Лизе – «ты». Вон куда зашло! Дочка Лиза, сбежав от законного мужа, уведя от него сына, не страшась ни бога, ни людей, ночью, вволю нагулявшись, возвращается в отчий дом об руку с возлюбленным!
Поделом тебе, Меркул, за великие твои труды, на старость! Ломай дурака по ночам на улице, со свистулькой, карауль свой позор, своё унижение, чтобы – сохрани бог! – не помешал кто-нибудь родной твоей дочке Лизе целоваться с дружком под воротами! Ведь вон – никак, поцеловались, верно? Вот ещё раз, ещё, – считай, отец, коли не лень…
А может, все это мерещится Меркурию Авдеевичу во тьме? Черна ночь. Страшно.
Да что утешаться: все правда! Рассталась Лиза с провожатым, звякнула скоба на калитке, зашагал прочь, посереди улицы, нотариальный ухажёр Ознобишин.